Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Ребеночка не дождаться ей пока: прикончили его свекор со свекровушкой, еще не родившегося. И будет ли он когда-нибудь вновь — неведомо.
В доме у Палкиных какая-то настороженность висела постоянно. Ни шутки не услышишь, ни речи веселой. Возле Степаниды Катька не знает, ни как ступить, ни как повернуться. То щелкнет ни за что ни про что, то шлепнет, то словом ядовитым прибьет, хуже шлепка. Кузька совсем чужим сделался. И тоже все чаще на кулаках объясняться стал. Пробовала Катька тем же отвечать, да только хуже себе сделала: свекровушка за сына горой встала. Некому защитить Катьку, даже самой обороняться
В вербное воскресенье, вернувшись из церкви, отобедали Палкины, прибрались по хозяйству и всей семьей, захватив с собою ребятишек, отправились к сватам в гости, к Лизкиным родителям. Катька отказалась идти с ними — не до веселья ей. И Степанида не стала неволить ее, поскольку и без того семья опозорена младшей снохой.
Бабушка Мавра, отстояв в церкви не один час, отлеживалась в своем углу на кровати, гудели от усталости старые кости. А Катька, присев под окошко к столу обеденному и облокотись на подоконник, долго глядела на станичную улицу. Редко кто проедет по ней, то нарядные станичники, покачиваясь, пройдут, то молодые казачки, взявшись под руки, проплывут с песней…
Волчицей затравленной глядела на мир Катюха, и беспросветная тоска давила ее, не позволяя даже наедине с собою вздохнуть свободно. А мысли одна чернее другой проползали ненастными тенями, серостью застилая глаза, делали праздничную и солнечную улицу тусклой, невзрачной и тоскливой.
— Опять в слезах ты, родимая…
Катька вздрогнула от неожиданности. Она не слышала, как подошла бабушка Мавра, ладонями обтерла мокрые щеки и повернулась от окна к столу. А Мавра присела напротив на табуретку, позевывая, перекрестила рот, сложила на столешнице морщинистые подрагивающие руки и, не дождавшись от Катьки ни единого слова в ответ, спросила:
— Не люб тебе Кузька-то, знать? — и, опять не дождавшись ответных слов, добавила: — Спервоначалу вижу — не люб. — И поджала сморщенные, как устье у кисета, губы. А в добрых выцветших глазах не попрек, не укор, а жалость увидела Катька, и оттого еще горячее обожгли ее слезы, плеснувшись по щекам.
— Не то что Кузька, свет-то белый не мил мне, бабунюшка!
Мавра помянула длинные концы темного платка, затягивая их потуже у подбородка, одернула праздничную кофту и, снова положив руки на стол, тяжко вздохнула. Хотелось ей поговорить с Катькой, утешить несчастную, а с чего начать и как это сделать — не ведала.
— Знаю, донюшка, все знаю, все вижу, да делать-то чего же нам? Чем тебе пособить? — начала бабка издали. — Ведь и мне дед-то мой Иванушка-батюшка, царство ему небесное, — перекрестилась Мавра, — тоже спервоначалу ой как не люб да тошен был. И не мене твого я слезушек повылила, да плакать-то не давали, ругались за это, корили… Уйду я в овин да зальюсь горючими — дело-то зимой было, — весь платок от слез промокнет, а потом замерзнет начисто, ломается…
А ведь ничего, Катенька, обошлось. Право слово, бог миловал. Сжились да слюбились, да поболе сорока годков и прожили, поколь сыра-земля не приняла его. И матушка моя так же вот уливалась, и с баушкой это же было. Да хуже того: со старым барином первую-то ночь полагалось невесте ночевать, а уж посля того жениху отдавали, право слово, родимая. Ох и все мы столь несчастны, бабоньки,
— Как же нет-то, бабуня? Если б не было дела, никто бы меня не тронул, и теперь бы тычков не получала. Нет, бабунюшка, всем до нас дело есть.
— Есть, матушка, есть, да какое только дело-то? Подумай-ка! Ведь у нас, у казаков, как ведется: сынка бог даст — двадцать пять десятинов как с небушка свалится. Четыре сынка — сто десятинов… А девок хоть десять штук народись, ни аршина землицы не пожалует царь-батюшка. На могилку вот пока три аршина не отказывают и нам, бабам… Опять же и то сказать: женится сынок — работница в доме прибудет. А девку сразу в чужие люди готовь да приданое справь ей, а то и с рук не сбудешь. Вот расчет-то все и заставляет эдак делать… И рад бы, сказывают, в рай-то, да грехи не пущают… Куды ж деваться-то, пташечка ты моя? Не в петлю же головой, не в речку…
Хотела, эх как хотела Мавра подбодрить Катюху, облегчить ее душу своим наставлением, а вышло как будто наоборот: совсем в безвыходный, беспросветный тупик молодуха попала, так что ни надежд, ни ожиданий светлых не осталось — словно в колодец ухнула. Заметила это бабка и обеспокоилась. Говорить-то уж ничего не стала. Шустро этак, по-молодому с табуретки поднялась, принесла из печи пирог рыбный, маслица постного поставила. А Катька молчала, молчала, глядя на бабкины хлопоты, да и выговорила:
— Уж лучше, знать, в петлю либо в речку, где поглубже… Не тяготилась бы ты с пирогом-то, бабунюшка. Глядеть на все тошно.
— Опомнись, глупая! — оторопела Мавра, беря со сковородки кусок пирога. И тут же отмякла враз. — А ты поешь, касатушка, поешь. Поешь да не поддавайся лукавому. Ему, сказывают, лишь намекни да подумай про это — он уж сомустит непременно. Он тебе и петельку своими сатанинскими руками изладит, и головушку твою туда всунет…
— Кто всунет-то? — спросила Катька, через силу кусая пирог.
— Да нечистый, кто же больше! Ведь про такое думать — только его, идола, тешить… Нет уж, донюшка, забудь ты про это да живи, как все живут… А ну, как твоя бы мать такое вот сделала, да другая баба, да третья, да десятая — эдак и люди на свете перевелись бы. Не гневи господа, Христово ты семечко, не надо не думай так.
— Думай не думай, все равно бьют, — пуще прежнего залилась Катька. — Ведь уж я и кулаком бита, и пинком бита, и об печь бита, только печью не бита. Живого места нету на мне.
— Не битый — серебряный, а битый-то — золотой, сказывают, — возразила Мавра. — На то мы, знать, бабы да лошади богом и созданы. Нашей сестре не поддавать, так и добра не видать. Волос нам бог удлинил, да ум-то укоротил. Вот за слабоумие бабам и достается.
— Мужики тоже, кабы не стригли, не короче бы наших волосы носили, — возразила Катька. — Вон у отца Василия какая гривища. Да небось про его никто не скажет, что ум у его короток.
— Ишь ты, куда хватила, паршивая! — осерчала Мавра. — Еще с отцом Василием сравняться вздумала! Да ведь он пастырь наш, а мы — его паства. Ты, девка, с богом да с его проповедниками не шути: за это тебе прощенья не будет…