Тихое течение
Шрифт:
— Не дай бог свинье рогов, а вахлаку — власть...
И не заметил, горемыка, что учитель был не в классе, а вышел следом проследить, как они будут расходиться. Увидев, как постылый ученик передразнивает его, он покраснел как калина, вдруг бросился к Хомке и дал ему но шее. Хомка упал лицом в снег.
— Отдавай книжки! Отдавай книжки! — хрипел учитель и вырывал книги из потрепанной торбочки.
Когда у тебя отбирают книжки, это означает, что двери в науку перед тобой навсегда захлопываются. Если о ком-нибудь говорили: «Учитель отобрал у него книжки»,— это означало, что несчастливец изгнан из школы безвозвратно.
Хомка, словно сквозь туман, понял, в какую беду он попал так неожиданно, как опозорился перед людьми и навлек на себя отцовский гнев.
Он поднялся со снега, приставил бирку точно серединой к колену — и с яростной, как у отца, злостью — рраз! переломил ее... Швырнул обломки в разные стороны и оглянулся, ничего не видя. И снова бросился и, схватив обломок бирки, стал крошить его руками, даже зубами раскусывал,— потом бросил, поспокойнее и по-хозяйски, туда, где у сарая под крышей были сложены дрова.
Все вокруг оцепенели. Сам учитель не знал, что и сказать.
А Хомка заплакал горючими слезами и побрел домой с пустой, без книжек, торбой, сразу отделившись от всех учеников, которые тоже опечалились и не знали, чем можно было бы его утешить.
ШКОЛА ЖИЗНИ
I
Немало было в родословной героя нашей повести — от отца, деда и дальше — знатных выпивох; были своего рода и знаменитости в этом деле, прославившиеся далеко за мужицкой околицей, а стало быть, верст так за десять, за пятнадцать в радиусе, до границ других околиц, где разнеслась слава уже своих знаменитостей.
А наш герой, по общему мнению, видно, родился выродком; такие случаи бывают, с точки зрения людей сведущих. Он не выносит (правда, мал еще, непривычен) водочного духа. Его не раз передернет всего, с головы до пят, пока он стоит возле винного склада, в толпе рассчитавшихся возчиков спирта, от которых разит, как от самой поганой бочки.
О, эти железные бочки со спиритусом! Маленький Хомка испытывает к ним неодолимое отвращение — и не только, когда видит их (не так уж от этих бочек смердит, когда они хорошо закупорены), нет, ему становится не по себе от одних разговоров, что «в субботу опять повезем настанцию спирт». На душе нехорошо — от сивушного перегара изо рта возчиков и тесно — от предстоящего соседства с бочкой в маленьких, пустых, холодных санях. С какого боку ни приткнись к бочке — развалилась в санях, что корова, широко, бестолково, бревно бревном.
Закоптели красные кирпичные стены винокуренного завода,— круглый год, зимой и летом, а больше все же зимой коптит небо высоченная кирпичная труба с интересным черным проволочным колпаком. Спирт гонят из картошки и жита.
Спать бы да спать под теплым тулупом, но нужно ехать с отцом, нужно тепло обуться, одеться, идти на мороз и садиться в чужие сани (в своих, худших, поедет отец).
От дома до завода близко, и хотя после теплой хаты мороз чувствуется особенно сильно, ощущаешь его недолго — возле завода всегда можно обогреться.
Вот и винокурня. Шум, брань. Поят лошадей. Хомке нужно держать их, пока отец с мужиками не вкатят на каждые сани по бочке.
И ехать... далеко, тоскливо, холодища.
Молчит в передних санях отец. Боится Хомка, как бы не отстать или не вывалиться из саней вместе с бочкой. Так бывает часто. И в стужу, и в метель... Сиди в промозглых потемках у проклятой бочки с двумя ребристыми обручами... Как огонь обжигает застывшим железом, если к ней нечаянно дотронешься. Огромная, неуклюжая — распирает сани.
Скрип-скрип... скрип-скрип-скрип... чжик-жи-жи-шшш... хоп-чжик... скрип-скрип...— поскрипывает снег под придавленными тяжестью бочки полозьями. Жалко коня, хотя он и чужой, тяжело ему. Еще жальче свою кобылу: она слабее и боится отцовского кнута по глазам, как боится Хомочка его крика и тяжелой руки.
— Эй ты, ворона! Не зевай! — кричит на него кто-то, обгоняя: везет двоих в черном — не то господ, не то купцов.
Совсем темно, снег сыплет и сыплет в глаза.
— Не
Хомка выскакивает из саней и бежит рядом, то и дело проваливаясь в снег. Бежать сзади — боязно, можно отстать.
— Ну, тут ровней, поехали шибче! — снова доносится голос отца.
Лошади побежали. Хомка забирается на передок саней, там отдыхает, притулившись к торчащему пучку соломы. Долго не может он отдышаться.
Снежная дорога бежит назад, словно льющийся полосатый полумрак; убегает из-под саней, из-под глаз, торопится, спешит туда, где березовая аллея и кусты, густо запорошенные снегом, сливаются с сумраком ночи.
Хомка не спит, он дремлет, но снится ему что-то очень теплое, хорошее...
***
Привели они, мерещится ему, коней пасти в Ботики (так называют у них болото: вылезаешь из него всегда с черными от грязи ботиками на ногах, как из лучшей гамбургской кожи). Вот он соскочил с кобылы, хорошей кобылы — разжились все же и купили в Городце на Фоминой неделе. Теперь ее нужно хорошенько стреножить. А она размахивает хвостом, ровно очумела, сечет Хомку по глазам, по шее, бьет себя ногами — огромные злые слепни и назойливая мошкара так и липнут к ней, аж до крови кусают. Кобыла хлещет и хлещет себя по бокам, по ногам, вот больно стебанула Хомку кончиком хвоста по самому уху, не стоит на месте, хоть ты тресни. «Эй, ты, ворона! Не спи, замерзнешь!» — кричит кто-то, обгоняя. Но никого нет, это только кажется. «Не-ет, не замерзну»,— шепчет Хомка не то себе, не то кому-то другому. И кричит: «Ногу! Ногу! Чтоб ты околела!..» Пригнулся, боясь, как бы кобыла ненароком не лягнула его копытом, и тянет одну спутанную ногу к другой, свободной. Все напрасно, не дотянуть путо, не хочет стоять кобыла. Наконец ему удается затянуть путы. «У, волкодавина! — кричит он на кобылу, как кричит отец.— В болото! Но-о!» — и гонит в самую топь. Остальные ребята, связав уздечки пучком, тоже погнали лошадей в болото, к кочкам, где растет молодая осока. Там лошади пасутся, увязнув по самое брюхо. Им оттуда не убежать, до господского леса и полей далеко, поэтому смело можно управиться и сходить за раками... Пошли. Легкий ветерок обдает жаром, словно первый пар в баньке. Цветы — белые ромашки, мягкая липучая смолка, желтый лютик — изнемогают под солнцем и лишь изредка, уступая горячему дыханию ветра, покорно колышутся и снова никнут в бессильной истоме. Неумолчно трещат кузнечики, или, как их здесь называют, кобылки, и еще какие-то прыгуны; их невидимый, рассыпанный по всему болоту хор звенит, напоминая звяканье кос под ударами клепала. Ракиты, кустистый олешник, а тем более плакучие ивы на берегу тянутся к теплой, ленивой воде извилистой Плески.
От Ботиков ребята убежали далеко, к омутам, где в норах под корягами прячутся на холодке старые раки. Бежали наперегонки, а как увидели первый омут, припустили что было духу. На бегу расстегивались, скидывали рубахи. Хомка поотстал. Ему, признаться, страшновато было ловить раков: отец припугнул, что вместо рака из норы можно вытащить скользкую змею, и если она укусит — пиши пропало. Но все ловили раков, да и ловить их было занятно: сунешь голую руку в холодную, а в норах еще более холодную воду по самую шею, заберешься под корневище ольхи, нащупаешь среди корявых корней в норке, в иле рака, корявого, твердого, старого, схватишь за броню, чтобы не стиснул тебе пальцев клешней, и тянешь. Вытащил — твое счастье, бросай скорей в траву, пусть там шевелится, сколько ему влезет! И Хомка разделся... Связал пояском рубаху и штаны в узелок, положил рядом с уздечкой, сел на берегу. Опустил ноги в воду, чтобы они чуточку попривыкли. Левой ногой сразу ощутил холод... Из-за пазухи тянет едва уловимым, горьковатым запахом пота; горячий воздух обволакивает тело с крохотным родимым пятнышком на боку, но теперь он уже не обжигает, как раньше; звенит слепень, норовя сесть Хомке на голую спину. Хорошо ногам, приятно, только почему-то все холодней и холодней, телу теплее... Ну, пора! Вот-вот Хомка бросится в воду и поплывет...