Тине
Шрифт:
Тине вышла и снова начала звать:
— Марен! Марен!
Никто не ответил.
Вдруг из прачечной раненым зверем выскочила Марен и, словно спасаясь от пожара, помчалась через весь двор к амбару, туда, где были Ларс-батрак и Андерс-хусмен. Но Ларе и Андерс тоже выбежали из амбара и стояли теперь на вершине холма, с ужасом глядя, как горит земля.
Неистовый ветер закручивал дым в смерчи; догорали дворы, и ветер задувал пламя, как жалкую свечу. Разрывы снарядов подсвечивали воздух, земля вздрагивала и стонала под ногами, словно зверь.
А кругом, сколько
Софи твердила свое:
— Охти, господи, страшный суд настал, охти, господи, страшный суд настал, — и по пятам таскалась за Тине, покуда Тине растапливала печь, кипятила молоко и нарезала хлеб (другой еды в доме не осталось, за ночь подчистили все), чтобы накормить хотя бы детей.
— Боже, помилуй лесничего, боже, — шептала Софи, не отставая ни на шаг от Тине. — Он заходил к нам в комнату, чтобы попрощаться с портретом фру. — Тут Софи заплакала навзрыд. — Это самый лучший из всех портретов фру, — рыдала Софи, — она на нем так похожа, так похожа… он заходил попрощаться, перед тем как уйти с полком.
— Возьми-ка, — сказала. Тине и разлила молоко по тарелкам, чтобы Софи оделила голодных.
— Боже ты мой, боже ты мой, — хныкала Софи, хоть и на полтона ниже. Со всяким, кого бы Софи ни обносила, она пускалась в длинные разговоры, чтобы еще раз послушать про «эти страсти».
— И ведь все сильней бухает, — Софи качала головой.
Бухало и впрямь все сильней. Гром пушек, словно рев низвергающегося водопада, сотрясал крышу дома.
Новая толпа беженцев забарабанила в двери, и барон велел впустить их. Сам он стоял в дверях гостиной с озабоченным видом, будто распорядитель на похоронах, и от каждого требовал предъявить вместо входного билета описание ужасов бомбардировки.
В комнатах решительно не оставалось места людям, измученным дорогой, некуда было даже присесть.
— Зато хоть согреетесь, — говорил барон, обливаясь потом в нечистом воздухе, пропитанном испарениями от мокрой одежды беженцев.
Корреспондент, который бежал из-под огня с вышитым портпледом, теперь метался по комнатам, словно кошка, которая ищет, где бы окотиться: и, тревожась о судьбе заказанной ему корреспонденции, умолял ссудить его хотя бы доской, дабы, положив ее на колени, использовать вместо письменного стола. Его препроводили в комнату Тине, где уже прикорнули на постели двое детишек; корреспондент извлек дюжину отточенных карандашей, заботливо обернутых ватой, и рядком выложил их на подоконник.
Люди все прибывали: промокшие, облепленные грязью, они на мгновение заглядывали из коридора в переполненные комнаты и безропотно, молча уходили под дождь. Некоторые просили разрешения присесть хотя бы ненадолго, хотя бы на полчасика, пристраивались, не спуская детей с рук, на ступеньки лестницы, в коридоре прачечной, просто на полу и, не успев сесть, тотчас засыпали.
Теперь в доме не осталось ни единого клочка свободного места, ни единого уголка. На постель служанок уложили какого-то больного.
В комнатах начали оживать и приходить в себя беженцы. Они причитали, окидывали мысленным взором свои утраты, оплакивали сгоревшие дома, не внимая один другому, ибо каждый был поглощен своей бедой. Люди перечисляли свое добро, деньги, утварь, изливали душу перед кем попало, а тот их не слушал, и говорил сам, будучи постигнут такой же судьбой, говорил запальчиво и горько, — так еврей, которого обманули на ярмарке, подсчитывает уцелевшие деньги. Потом они замолкали на полуслове, не в силах собраться с мыслями, и опять каменели, осознав глубину своего горя: дома уже нет — он рухнул, деревни тоже нет — она стерта с лица земли, родного крова нет — он навсегда утерян. Матери с детьми на коленях лили тихие слезы. Они сбивались поближе и говорили в один голос, они заполнили все углы, проникли всюду, словно пришли на аукцион, где идет с торгов целый дом со всем скарбом, а барон носился по комнатам, красный как рак, выспрашивая про новые подробности, развивая свои взгляды, тогда как чернявый корреспондент из Копенгагена, бледный и взволнованный, уже в который раз делился своими впечатлениями, хотя никто его не слушал.
— Это было не слишком приятно, — твердил он, — поверьте, это было не слишком приятно.
Оказывается, день назад, едва он вышел из комнаты, туда угодил снаряд и разорвался как раз на том месте, где спал обычно его английский коллега.
— Над его кроватью! Как раз над его кроватью! — И, заглушая жалобы людей, лишившихся дома и крова, он продолжал развивать свою мысль: — Да, это было не слишком приятно, ей-же-ей, не слишком.
Какие-то коммерсанты толковали о страховке; тому считай повезло, кто догадался застраховать свои старые развалюхи: ведь пострадавшим от войны наверняка выплатят страховую премию, нечего и сомневаться. Но, перекрывая все разговоры, заглушая все жалобы, доносился из Бергова кабинета пронзительный голос, твердящий с маниакальным упорством одни и те же слова, как рефрен горестной песни.
Тине решила уйти. Она не могла больше здесь оставаться: этот дом стал для нее чужим, здесь она только слонялась из комнаты в комнату, будто глухая среди чужого горя.
Тине прошла мимо барона, который теперь стоял в дверях, и услышала, как он кричит:
— Чего они хотят? Они хотят взорвать мосты! Да, да, все дело в мостах… Я с самого начала говорил… с самого начала!.. Надо обеспечить отступление! — говорил я. Главное — мосты, говорил я! А мосты теперь все время под ураганным огнем.
Во дворе перед фурами с убогим скарбом беженцев стояли загнанные лошади, понурив головы, но навострив уши, — слушали грохот пушек. Тине прошла мимо, заглянула в хлев: думала отыскать Ларса или Марен; коровы ревели от страха, вытягивали шеи и глядели на нее большими, испуганными глазами, а цепи тихонько позвякивали.
Одна из коров лизнула языком руку Тине. Это была Фанни, старая корова Херлуфа, с белой лысинкой на лбу.
И тут, среди признавших ее коров, напуганных не меньше, чем она, Тине дала волю безудержным слезам, а Фанни все лизала ее руку.