Тине
Шрифт:
— Ну, до встречи, — говорил Берг на прощанье.
— А меня провожал лесничий, — прямо с порога сообщала Тине, не переводя дыхания. Однако мадам Бэллинг сообщение Тине отнюдь не смягчило. Куда это годится — возвращаться домой так поздно?!
Но раз уж она все равно их разбудила, Тине заставляли подойти к родительской постели с докладом: после вечера, проведенного, у Бергов, всегда было о чем рассказать или расспросить.
Потом Тине поднималась наверх, к себе, а родители продолжали разговор. У мадам Бэллинг была привычка: если ее среди ночи поднимут с постели и
— Очень порядочные люди, дай им бог здоровья! — поддакивал Бэллинг внизу.
— Тине! — вдруг крикнула мать.
— Да, мама! — отозвалась Тине в проем лестницы.
— Не забудь, детка, завтра про кусок масла, который я припасла, такое, знаешь ли, хорошее сбилось масло, вот я отложила его… пусть они полакомятся.
— Хорошо, мама, — отвечала Тине и под звук родительских голосов сладко засыпала.
— Да, очень сердечные люди, — заключала мадам Бэллинг, после чего распускала наконец завязки юбки и возвращалась к Бэллингу.
В эту ночь Тине долго не могла уснуть. Сонное дыхание родителей наполняло дом. А Тине не спала. Она перебирала в памяти годы, проведенные рядом с Бергами, в их доме, где все теперь перевернуто вверх дном, вспоминала про Херлуфа и фру Берг, которые теперь уехали, вспоминала и свое собственное детство. Те зимние утра, когда все «папины детишки» еще затемно приходили в школу и мать уводила их в спальню и помогала выбраться из множества одежек, а Тине, сидя на постели, с удивлением глядела на них. Потом она пила кофе, а дети пели утренний псалом.
По воскресеньям перед домом стояла пасторова карета с застекленными окошечками, мальчики из хора сидели в кухне на скамейке для ведер и подставляли плошки, прихваченные из дому, а мадам Бэллинг наливала им кофе, чтобы они хорошенько отогрелись, покуда пастор читает свою проповедь.
Но дни мало-помалу становились длиннее, оседал и чернел снеговик, и в школе кройки и шитья у барышень Иессен теперь даже к концу дня не зажигали света. Кончались вечерние занятия в школе, в последний раз «папины детишки» высыпали на площадь и разбегались по домам, после чего площадь до позднего вечер оставалась в полном распоряжении Тине и Катинки, что из трак тира, и они дотемна играли в классики.
Мать и мадам Хенриксен появлялись в дверях, на каждой вязаный платок, отец стоял на крыльце и курил трубку.
— Зиме конец, — кричал он через площадь кузнецу.
— Точно, — отвечал кузнец, подковывая чалую кобылку Ларса Эрика.
Прилетали скворцы и занимали все пришкольные скворечни, потом, наконец, появлялись аисты; на трактире, как раз посреди крыши, всегда селился один и тот же. Мальчики и девочки на переменках становились в круг и приманивали аиста песней. Всякий, кто шел в трактир либо в церковь, непременно высказывал свои соображения касательно аиста. Как он летит, высоко или низко, сядет он на болоте или не сядет — с этим было связано множество примет и предсказаний: насчет предстоящего лета, весеннего сева и дождей на Ивана Купалу.
— Поздно он прилетел, значит, жди тепла, — говорил Бэллинг.
С тридцать девятого года, с тех пор как Бэллинг учительствовал в этой школе, он помнил все даты его прилетов. В своем немецком календаре он записывал все про скворцов и аистов.
Пришла весна, в школе распахнули окна. Оттуда па всю площадь разносился неумолчный шум, — библейские тексты, география, катехизис. Под конец мальчики запевали во весь голос, а Бэллинг отбивал такт большой указкой; мадам Хенриксен очень часто выглядывала из дверей лишь затем, чтобы лучше слышать.
— Эти старые мелодии освежают душу, — говорила она.
Над площадью разносились то народные песни, то псалмы, потом дети с радостными криками разбегались по домам, а Бэллинг выходил на крыльцо освежиться после дневных трудов.
По вечерам, когда звонарь отправлялся в церковь, Тине, уцепившись за его руку, шла вместе с ним. Звонарь поднимался на колокольню, а Тине садилась на камушек у дверей, за кустами самшита, и сидела там, задумчивая и тихая.
Теперь, при хорошей погоде, ни один экипаж не проезжал мимо школы без остановки. И лавочник из Нотмарка, и арендатор из Гаммельгора, и мадам Эсбенсен, повивальная бабка; всем им подавали кофе прямо в экипаж.
— Весной в вашем приходе всегда много работы, — стрекотала мадам Эсбенсен… — Это вообще один из лучших приходов — в мае. А все дело в том, — продолжала она, — что живут здесь умные люди, которые вовремя управляются с урожаем.
К кофе ей подавали вафли, и потому разговор о родинах и крестинах затягивался перед крыльцом на целый час.
— Ну и, конечно, это приносит свои плоды. — Мадам Эсбенсен кивком прощалась со всеми и уплывала на своем пружинном сиденье. Тине уносила в дом чашки и блюдца, а мадам Бэллинг оставалась на улице, чтобы дать подробный отчет мадам Хенриксен, которая выходила из дому порасспросить, как и что.
— Небось к Хансу Лоренцу? Так я и думала. Как раз пора… У них и каждый год об это время, — говорила мадам Хенриксен.
— Да, — отвечала мадам Бэллинг и чуть вздыхала, — на все божья воля.
Затем обе расходились по домам.
…Однажды летним вечером Ане принесла с выгона полный подойник, мадам Бэллинг и Тине сидели на крылечке, а могильщик возвращался с кладбища домой.
— Ну, Нильс Ларе, — окликнула его мадам Бэллинг. — Все готово?
— Да, мадам, — отвечал могильщик. — Все готово.
— Вот и слава богу, уж так она намучилась… Вот и слава богу… Доброй тебе ночи, — и мадам кивнула.
— И вам того же.
Могильщик с заступом на плече ушел вниз по улице, свернул за трактир, и все стихло. Воздух благоухал буксом, липой и бузиной.
На другое утро площадь посыпали песком и листьями. Носильщикам нелегко было протиснуться с гробом мимо трактира, поэтому они остановились перевести дух на середине площади, поставив гроб на черные козлы, и лишь затем продолжали свой путь до кладбища. Могила была вырыта у самой стены, а потому мадам Бэллинг и Тине слушали надгробную проповедь прямо у себя на кухне.