Тишайший
Шрифт:
– Благодеяние?! – Аввакума так и подбросило в санях. – А ты знаешь, сколько теперь соль стоит?
– Нет! – испугался житель.
– Гони к амбарам! – заорал Аввакум на возницу и сам дернул за вожжи.
Подлетели к амбарам. Поп на крыльцо прямо из саней прыгнул.
– Эге-гей! Слуша-а-ай!
Люди увидали своего «батюшку», оставили дела, подошли.
– Люди! Вас грабят белым днем! По царскому указу соль ныне стоит две гривны за пуд. Сей оброк назначен вместо всех прочих тягот, вместо стрелецких денег, вместо четвертных, ямских.
– Ай-я-яй! –
– А как же я? – завыла баба. – Я продала. Всю соль сгребла и продала. Без соли теперь сидеть.
Поднялся вой, крик. Люди кинулись к амбарам отбивать свое. Аввакум спрыгнул с крыльца, хотел сесть в сани, но возница-монах кнутовище, как пику, выставил.
– Пошел-пошел! Беды с тобой не оберешься… А ну, бабы, вон из саней.
Женщины выбрались из кошелки, и монах, нахлестывая лошадку, укатил догонять обоз.
И тотчас, взметая снег, налетел на резвом скакуне Иван Родионович.
– Аввакум! – заревел. – Гиль заводишь? Да я тебя!..
– Чем кричать, скажи-ка людям, воевода, почему это ты государев указ утаил?
– Да я тебя! – вырвал коня на дыбы, а из-за угла амбара снежком коню по глазам кинули. А тут еще ангельский голосок:
– Иван Родионович, плохо же ты меня встречаешь!
Палашка заслонила попа и попадью.
– Серафим ты мой! – Иван Родионович прыгнул из седла в снег, поднял девицу на руки, на коня отнес. – За ее здравие, поп, молись.
Аввакум взял сынишку на плечо.
– Марковна!
И, не оглядываясь, пошел тропинкой к утонувшему в снегу, брошенному своему дому.
В последний день февраля, на Василия-капельника, приезжал к Аввакуму крестьянин, привез мешок муки.
– За приношение благодарствую, живем с Марковной не сытно. Только за что такое благодеяние и от кого? – удивился Аввакум.
Крестьянин, человек роста среднего и волосом как бы тоже средник – ни бел, ни черен, рыжим не назовешь, да и не русый, – бороденку пощипал, прокашлялся и голосом самым заурядным рассказал все по порядку.
– Зовут меня Семивёрст сын Иванов. Возле Лопатищ на пустоши живем. Шесть коров у меня, три лошади, три сына, овечек держу, курей, гусей, утей. Старшие сыновья женились. Среднего ты сам венчал. Невестки попались – как пчелы. Наравне с мужиками ломаются. Живем-работаем… А тут воевода Иван Родионыч и объявил, что соль на зерно меняет. Соли у меня пудов десять припасено. Прикинул – дело выгодное, в прошлом году сам знаешь каков был урожай: что посадили, то и собрали. Но все ж таки решил обождать, поглядеть, с чего это Иван Родионыч раздобрился… А потом и беспокойство взяло: не упустить бы жар-птичку-то. И уж совсем собрался к воеводским амбарам, а ты и объявись. В ноги тебе, батько Аввакум, кланяюсь всей семьей.
Крестьянин действительно проворно бухнулся на колени и поклонился в ноги Аввакуму. Аввакум поднял Семивёрста.
– Принимаю от тебя дар не потому, что помог тебе избежать
– Ой, батько Аввакум! – Семивёрст потряс кудлатой головой. – Умные речи мне до ушей только и доходят, а дальше – никак. Видно, щелка, которая в голову слова пропускает, мала да узка. Я ведь всего и умею – пахать, сеять, косить, и тут не всякий мне ровня, тут я молодец… А коль хлебом моим ты доволен, то и я доволен.
– Скажи, – спросил Аввакум, – что это за имя у тебя такое – Семивёрст?
– Да уж такое вот! Веселия ради! Поп у нас до тебя был очень веселый. Во хмелю меня крестил. Да я и не в обиде, правду сказать. Других все равно по именам не зовут. Все больше прозвищами. А у меня и не поймешь, что это – имя или прозвище. Да и нареки меня Ильей – все равно Семивёрст. Я, батько, проворный.
Тут мужичок спохватился вдруг, шапку на голову, попу и попадье покланялся – да и за дверь. Аввакум кинулся гостя за стол приглашать, а Семивёрст лошадке свистнул, та и пошла. Повалился мужик с крыльца в кошелку розвальней, вожжой шевельнул, и только – динь-динь-динь – колокольчик под дугой.
Отслужив утренние службы, Аввакум торопливо погасил свечи и уж собирался сложить с себя облачение – служить в тот день пришлось одному, дьячок запил, – как вошла в церковь женщина.
– Батюшка, исповедай.
Аввакум глянул с тоскою на оконца, в которые бил настоящий весенний мартовский свет, хотя первый день марта только начинался.
Женщина подошла к налою, на котором лежало толстое, с медными крышками Евангелие. Дотронулась рукой до книги и будто обожглась, руку отдернула, голову опустила. Аввакум поглядел на нее и обмер: перед ним стояла Палашка.
– Слушаю тебя, дщерь! – сказал Аввакум, и голос его дрогнул.
– Отдалась я впервой девчонкой. Молоденький барин наш колечко мне с камушком-бирюзой подарил. Мне и понравилось, хотя шел мне тогда тринадцатый год. Да и барчук, правду сказать, старше меня не намного был…
Горячая лапа схватила Аввакума за горло, разодрала грудь и принялась сжимать сердце… Палашка что-то говорила, говорила, а в нем крутился бешеный вихрь, затмевая разум.
«Господи!» – взмолился про себя Аввакум, стряхивая наваждение, и слух наконец вернулся к нему.
– …Ладно бы один, а то двое их было, – говорила Палашка. – Иван-то Родионович сначала все глядел, будто бы ему противно, как кот фыркал, а потом тюремщика от меня оттащил да и сам кинулся как боров. В том и грех мой, что противен он мне был, а я терпела ради денег и ради дружка моего…
Теперь весь этот ужас долетал до слуха как бы сквозь птичий пух. Будто перебили всех птиц, ощипали да и пустили по ветру… А в голове роился жирненький вопрос: как же это вдвоем-то?
«Сатана!» – хотелось крикнуть Аввакуму, но поглядел он в глаза женщины, а в них все тот же отчаянный вопрос и никакого паскудства в том вопросе, одно черное отчаянье.