Тишайший
Шрифт:
Лицо у Конюхова вдруг сморщилось, и он заревел, как несчастное дитя, всхлипывая, икая.
– Ты чего? – испугался Анкудинов.
– Не пойму тебя. Ик… Ик… Тебе скажи, что ты из царей, – бранишься, скажи, что из простых, – дерешься. Ик… Ик…
– Ну, не плачь, Костька! Ну, прости меня. – Анкудинов стал вытирать ладонями Костькины слезы. – Мне, думаешь, больно любо вот уж три года в жизнь, как в кости, играть? Конца этому не видно, и оставить игру никак уже нельзя. Вся моя радость теперешняя – сон
– Знаю, Тимоша, все знаю. Может, к Сулейману закатимся? Тяжело чего-то нынче.
– Эх, Костька! Пошли! Пошли, мать твою зеленую, по-русски наговорились всласть, пошли по-турецки молчать.
У Сулеймана можно было сыграть в нарды, выпить кофе, выкурить кальян, проглотить шарик опиума, послушать меддаха, но главное – здесь можно было купить вина.
У Сулеймана только на лбу волосы не росли да под глазами, из ушей – кудри. Этакое черное пугало, ну а как улыбнется – вся кофейня так и просияет в ответ.
– Урусы! – ударил ладонью о ладонь Сулейман. – Гости мои дорогие! А у меня для вас – э-э-э!
Сулейман головой от удовольствия закрутил, Тимошку и Костьку под руки подхватил, потянул за собой в дальний уголок, где возле тырка – столика без ножек – разложил ходули, не умея их скрестить, сидел боком, явно мучась, детинушка, москаль русопятый.
– Неси нам кувшин, да пузатенький! – воскликнул Тимошка, распахивая объятия русскому человеку. – Дозволь к сердцу тебя прижать.
Детинушка смущенно заулыбался, закряхтел, подбирая ноги под себя и спеша подняться.
Обнялись.
Они были одного роста, глаза пришлись в глаза, синее схлестнулось с синим, схлестнулось-таки – и ни грома, ни молнии. Коли небеса без туч, откуда же взяться гневу?
– Как зовут тебя? – спросил Тимошка.
– Простите меня, любезные, опешил! Не ждал, что в Истамбуле русских людей встречу. Смешалось все в башке. Меня Андреем зовут. Андрей Лазорев.
– А меня зовут Тимофеем. Тимофей Анкудинов. Не слыхал про такого?
– Да вроде бы и слыхал, только, убей бог, не помню, с чем его едят.
Тимошка засмеялся, стукнул Лазорева в плечо.
– Это – Костька! Мой товарищ.
Лазорев обнялся и троекратно поцеловался с Костькой.
– Давайте сядем, – сказал Анкудинов, – турки глядят. Сядем да выпьем ради праздничка. Для нас тут каждый русский человек – праздник.
Тимошка и Костька ловко сели по-турецки, а Лазорев, постанывая, принялся укладывать возле стола свои негнущиеся длинные ноги.
– Люб Царьград али не люб? – спросил Конюхов, одновременно вскакивая, чтобы принять у Сулеймана кувшин вина.
– Чего мне его любить? Чай, не Москва! – удивился вопросу Лазорев.
– Эка! – покрутил головой Анкудинов. – Тебе что, на Москве свет клином сошелся? Да вся русская святость – отсель.
– Я разве спорю. Истамбул – диво дивное. Да только я за неделю уже досыта надивовался. Домой бы.
– По щам соскучился? – хихикнул Конюхов.
– Ей-богу, соскучился. Тут ведь у них сладости да запахи, а мне бы щец!
– Эх, заходили чарочки! – крикнул Анкудинов.
Выпили по первой. Слуга принес поднос с тарелями и чашечками, и в каждой какая-то неведомая Лазореву еда. Скоро уже было непонятно: то ли они вино заедают, то ли еду запивают. Лазорев добросовестно отведывал с каждой тарелки, из каждой чашечки: где кислило, где рот обжигало, а где и ничего. Анкудинов глядел на него смеющимися глазами.
– Узнаю матушку-Русь! – засмеялся, положил голову Лазореву на плечо. – Чего Шереметев передать мне велел? Велел небось уговоры уговаривать, чтоб возвернулись мы с Костькой в Москву, щец похлебать?
– Какой Шереметев? – Лазорев потянулся за кубком.
– Федор Иванович, вестимо.
– Федор Иванович, говоришь? Наитайнеший, что ли? Правитель? Его песенка спета. Теперь в Москве другие люди у дел, а над всеми Борис Иванович.
Глаза у Тимошки забегали. Отстранился от Лазорева. Спросил хрипло:
– Какой Борис Иванович?
– Чай, Морозов.
– Воспитатель царевича?
– Да ты хоть знаешь, кто ныне у нас на царстве?
– Царь Алексей.
– То-то! Царь Алексей Михайлович царствует, а правит Борис Иванович.
Анкудинов впал в задумчивость.
– Да вы кто будете-то? – спросил Лазорев. – Купцы или молиться ходили?
– Возьми еще кувшин. Нашу жизнь рассказывать без вина – горло обдерешь. – И опять вцепился глазами в глаза. – Ох какие они безгрешные у тебя!
– Глаза, что ли? Глаза не ответчики за душу.
– Борис Иванович-то что наказал?
– Велел грека ученого сыскивать для исправления божественных книг. Я вместе с посольством приехал, да у меня особая статья, живу у местных монахов. Мне и лучше. Посольских со двора не выпускают.
– Нашел монаха?
– Да в них, в греков-то, разве влезешь? Они все тут премудрые. А друг про друга такое говорят, хоть тотчас на костер… Слушайте, ребята! Да вы ж небось распознали уже здешних книжников! Может, кого присоветуете?
Тимошка, мрачнея, переглянулся с Костькой: уж больно прост москаль.
– Давай, парень, пить. Да и расскажи ты нам, что на Москве содеялось… без меня.
– А ты когда из Москвы ушел? – не замечая «без меня», спросил Лазорев, ухватил двумя пальцами креветку и крепко засомневался: то ли уж заглотнуть, то ли под столик кинуть.
– Когда мы, Костя, от супостата моего утекли? – Анкудинов не спускал глаз с Лазорева. – Ешь, не околеешь. Мы-то с Костькой едим… Когда, Костя?
– В сорок третьем годе.