Тишайший
Шрифт:
Андрей прыгнул в седло, пришпорил коня. В глаза ему ударила белая пурга берёзовой рощи. Он мчался через нее и кричал:
– Вот уж истинный дурак! Вот уж дурачина!
Но пургу отнесло вдруг ветром, и Лазорев осадил коня у черного, пышного, мягко вспаханного поля. Сразу за полем стояли крытые соломой избы. Пяток изб. Господский дом, из которого он ушел семь лет тому назад, был такой же избой, как все прочие, только чуть пошире, да стоял он посреди сада, и перед окнами был вырыт пруд для уток и гусей.
Лазорев как в лихорадке
– Да нет, ладное! – засмеялся Андрей и прикрыл рот ладонью: не услыхал бы кто.
Он прокрался к жердяной изгороди. Пролез между жердями и очутился на скотном дворе. Из распахнутого коровника по-весеннему резко пахло навозом. По золотой соломенной трухе степенно гуляли куры. Дворни не было видно. Андрей встал за стеной катуха.
Сени были открыты, и Андрей решился забежать в них – сени, слава богу, темные – и через щелочку в двери поглядеть на матушку. Она небось возле окошка сидит, прядет пряжу.
Андрей собрался с духом, но услышал, как дверь из горницы отворилась, зашаркали шаги и вышла из сеней на крыльцо матушка. Все в той же бархатной затёртой душегрейке, в платке с концами, завязанными над бровями. Подняла было руку к бровям – поглядеть на дорогу, – но не донесла, опустила: разуверилась в дороге.
Андрея так и скорчило: «Преступник! Истинный тать!»
Матушка стояла и смотрела на дорогу. Ох, сердце материнское! Поглядела на звенящих над полем жаворонков. Повернулась уходить – сгорбилась. Прежде чем сделать шаг, оперлась рукой на щербатый дверной косяк.
«Господи, да что же это я? Да неужто я – кремень бездушный. Небеса, что ли, лопнут, если я часом позже в строгие глаза Кондырева погляжу? Службе не убыль – отереть материнские слезы».
Матушка стояла, держась за дверной косяк, – то ли сил набиралась переступить порог, то ли сердце держало.
Оглянулась на дорогу через плечо, и Андрей не выдержал, вышел на середину двора, сдернул шапку и стал на колени.
Матушка сощурила глаза, разглядывая, – разглядела, улыбнулась.
– Я так и знала, Андрюша, что уж сегодня дождусь тебя.
От малой муки себя избавил, обрек на большую муку.
Как сказать матери, которая вся уже в хлопотах – баню побежали затапливать, поросенка молоденького закололи, в погреба полезли, – как сказать, что только на погляд приезжал? Не было у Андрея силы остановить счастливую домашнюю круговерть. Махнул рукой на все свои чины. Служба у Кондырева – это и не четверть службы, служба – за море идти, человека убить. Стало быть, идти на верную смерть. А потому волен поручик отдать себя на день в ласковые руки родимые.
Били в маленький тугой барабан. Андрей вскочил с постели, натянул одежду и только тогда наконец проснулся. Тусклый свет лился в бычьи пузыри, натянутые в рамах: еще и солнце, наверное, не взошло. Вспомнил мясистый нос Ждана Кондырева: «Ох уж сопеть будет!» – и завалился в постель.
Пахло паленой курицей. Матушка готовит новое застолье.
Вчера допоздна сидели. Рассказала, как отец помирал, как хозяйствует. Уезжал, было у них двенадцать человек мужского полу, две семьи переметнулись к соседу, а сосед известный на весь уезд самодур Карачаров. Пожаловаться на него нельзя – сожжет. А девять душ долой. Три мужика осталось, и те на сторону глядят.
– Прибью я его, – пообещал матушке Андрей.
– Нет, уж оставь! – возразила матушка. – Сам он, верно, злодей, а вот дочка у него, Любаша, – голубь. Она одна меня не забывает. Как приедет ко мне – так и праздник в доме.
«Праздник!» – Андрей догадался, какой барабан его разбудил. В углу, на потолке расползалось голубое в розовых разводах пятно. В ведро капало.
«Как же все обветшало! Мать того гляди по миру пойдет». Поручик вскочил с постели.
Матушка уже на пороге.
– Как почивал, душа моя?
– Почивал сладко, матушка.
– Изволь откушать.
– Изволю, матушка. А ты прикажи бабам солому вязать. Крышу перекрою.
– Течет на этой половине, а на жилой не течет. Солома уже припасена; будут погожие дни – перекроем как-нибудь.
– Прикажи, матушка, тащить солому. Дождь, видно, кончился, перестало капать.
– Не срамно ли поручику крышу-то крыть? Люди как бы на смех не подняли.
– Надо мной, матушка, смеяться опасно.
Скинул Андрей старую солому, стал новую укладывать. И тут подкатывают к дому дрожки; а в дрожках девица, одна, без кучера. Увидала на крыше Андрея, смешалась, вожжи дергает, чтоб мимо проехать, а лошадь не поймет, что oт нее хотят: привезла ведь. Тут из дому матушка выскочила:
– Люба! Милая! Приехала.
– Просфирок тебе привезла, Матрена Ниловна.
– А у меня радость несказанная! Андрюша приехал. – И в слезы. Упала на грудь девушке и никак наплакаться не может.
Ушли в дом.
– Кто это? – спрашивает Андрей дворовую бабу.
– Дочка боярина Карачарова.
– Ну, до боярина Карачарову как мне с крыши до неба.
Недолго погостила боярышня. Уехала. Мать и говорит Андрею:
– Довольно на крыше сидеть. Проводи девицу, не ровен час обидчик какой из лесу выскочит. Она у нас отчаянная, одна ездит.
Спрыгнул Андрей с крыши. Оседлал своего коня, помчался. А девица недалеко уехала. Поставила лошадь на дороге, сама цветы собирает.
– А я и догнать не чаял! – удивился Андрей. – Больно резво от дома нашего взяла.
Девушка цветы выронила: испугалась все-таки. Смотрит Андрей, а глаза у нее – сентябрьские озера: большие, чистые, ни хитринки в них, и радости тоже нет. Сама высокая, шея гордая, от плеча лебединый изгиб.
Сошел Андрей с коня.
– Я проводить тебя ехал. От нечаянности какой недоброй поберечь.