Тишайший
Шрифт:
– У меня на дворе живет москаль. Он называет себя сыном царя Василия Шуйского. Обещает, если мы возвратим ему престол, отдать в вечное владение великому падишаху Казанское и Астраханское царства.
– Падишаху Мураду этот наглец пришелся бы по душе. Падишах Мурад думал о будущем империи. Москаль, дарующий царства, конечно, из черни?
– Русские послы говорят, что он слишком молод, чтобы быть сыном царя Василия.
– Как воин, я бы вздернул этого малого на самой высокой мачте, но я еще и капудан-паша. Мелкая продажная тварь может стать необходимой
– Я берегу этого человека. Он до приезда русских послов в моем доме жил. У него есть свой слуга, а я от себя дал ему в услужение еще двух рабов. Однако мне до поры не хочется ссоры с русским царем, и, угождая требованиям послов, а они требуют выдачи лженаследника престола, я отправил его с моего двора.
– Дорогой мой визирь, ты поступил мудро. Зимой, когда я приведу флот в Черное море, этот ничтожный человек может принести пользу великой империи. Если только замыслам не помешают скопцы.
Жузеф-паша криво и горько усмехнулся.
Истамбул! Есть города несравненные красотой, есть города несравненные древностью. Истамбул – город-котел, в котором варится ни с чем не сравнимое хлёбово жизни.
– Мне этот город опостылел! – закричал Тимошка Анкудинов, замахиваясь кулаком на каменную глыбу Ая-Софьи.
– Ты чего это, Тимоша? Пойдем отсюда! Не дай бог кто видел, как ты на ихнюю святыню кулаком махал. Пошли на берег, на воду поглядим. Или кофей пойдем пить… Зачем Бога гневишь? Кормят нас по-прежнему, а что в новых палатах потолок ниже да ковров помене, так это можно пережить.
– Дурак же ты, Костя! – Анкудинов смачно плюнул на землю, растер плевок каблуком и, сцепив руки за спиной, пошел резать веселую истамбульскую толпу.
Товарищ его Костька Конюхов кинулся следом: Тимошка в ярости слепнет. Попадись ему колодец на пути – провалится, повстречайся ему падишах – дороги падишаху не уступит.
Дошагали до золотых рядов. Анкудинов замер возле первой же лавки, загляделся на дивные морские раковины. Расцепил руки, потрогал пальцами виски, встряхнулся, словно из воды вышел.
– Гляди, Костя! Перед таким чудом день-деньской простоишь и не уморишься. Я, может, погляда ради хребтину жизни своей сломал… и не жалуюсь. И теперь не жалуюсь! Да отдай ты мне все золото здешних лавчонок, а его тут больше, чем во всем Московском царстве – на раковину вот на эту, на голубую, со дна окияна, променяю, не задумаюсь. Ну, чего хихикаешь? Харя твоя бессовестная!
– А то хихикаю, что ожил, гляжу.
– Дурак ты, Костя! – задохнулся от нового приступа ярости Анкудинов, пошел на товарища медведем – обнял, поцеловал. – Дурак ты, Костя!
Нежно сказал, печально. И опять устремился куда-то. И Костька Конюхов поплелся за ним.
На берегу Босфора Анкудинов купил у рыбаков жареной рыбы, молча поделился с Конюховым.
Они сидели над водой, и на плечи им давила закутанная в тишину гора-кладбище.
– У нас теперь самые грибы! – сказал вдруг Анкудинов. – Хотел бы ты, Костя, чтоб вся жизнь заново, чтоб дома жить?
– Да что нам здесь не сытно,
– Каменный дом у меня и в Вологде был.
– Да все уж не такой.
– Больше, Костя! Много больше! Ты смекни, за меня отдали единственную внучку епископа Вологодского и Великопермского: Нектарий сына в миру прижил, а у того сына всех детей – одна дочь. Береженый цветок. Думаешь, случайно мне цветочек этот в постель положили? Нет, Костя! У бояр и архиереев случайного в жизни не бывает. Верно, Нектарий меня любил, да, может, потому и любил, что открыто ему было имя царственного батюшки.
Анкудинов вперился в Конюхова лучезарными своими, полуденного блеска и синевы глазами. Глядя в эти ясные глаза да на это чистое лицо, всякому слову верилось. Лицо у Тимошки даже в самые хмурые дни было счастливым.
– Какой день сегодня, по-нашему-то? – спросил Тимошка, отламывая руками кусочки рыбы.
– Да ведь, пожалуй, Прокла – великие росы.
– Великие росы… – печально повторил Анкудинов. – Бывало, выйдешь из леса на луг, а он аж седой. А седина обманная. Солнцем ударит искоса, и весь луг – россыпь самоцветов. Каждая капля горит на свой лад… Когда мне голову отсекут, хочу, чтоб этот луг пригрезился в последний миг.
– Господи! Чегой-то ты говоришь-то? – испугался Конюхов.
– Говорю то, что будет. Ишь, глаза выпучил! Авось не завтра. Да только на другое нам тоже надеяться нечего. Царевы послы за нами ведь пожаловали, а у визиря, сам знаешь, семь пятниц на неделе. Возьмет да и выдаст.
– А куда же мы побежим теперь?
– Закудыкал! Придет время бежать – Бог надоумит.
– Уж лучше нам навеки тут осесть. Побасурманиться. Обрежут, конечно, но уж лучше пусть убавят снизу, чем сверху.
Анкудинов терпеть не мог, когда Костька вякал о том, о чем самому безотвязно думалось.
– Дурак ты, Костя, – сказал Анкудинов, не злясь и без шутейства. – Нас кормят и холят потому, что я туркам нужный. Раньше турки на одну силу полагались, но что было – минуло, не осталось в мире больше царств, которые можно в карман положить. Вот и нужны им людишки-паучишки. Да только по нынешним временам, когда у корыта власти безмозглая свинья, разве туркам о походе на Москву думать? Им теперь думать, как бы нахватанное не растерять, растрясло воз на ухабах-то… Однако ж на что-то надеются, коли держат нас.
– Погоди, Тимоша, ты больно умно говоришь. Не пойму. Смилуйся, не сердись. Ты хоть и говорил мне, что отец у тебя Демка, а только я не верю этому. Шуйский ты, истинных царских кровей, потому что умный.
– А ты дурак! – Анкудинов ударил двумя ногами в землю, вскочил. – Да вон у турок твоих Ибрагим – осел истинных царских кровей!.. А наш Мишка Романов чем больно удался? Всего умения было – на троне сидеть да глазами моргать… Ох, подлые! Разве вам втолкуешь – не кровью красен человек, не пеленками, а тем, что ему от Бога дадено. Ясной головой да дерзкими помыслами. Если меня простая баба родила, так я уже и не гож в Думе сидеть?