Тишина
Шрифт:
Гантман молча ел кашу. Ел впервые за сутки. Хозяйка стояла у стола и на столе забытый лежал револьвер.
– Я этого шуму как боюсь...
– Какого шума?
Ткнув пальцем в наган:
– От орудий.
Гантман внимательно посмотрел на женщину: лет тридцать, лицо рыхлилось от сливок и масла и рот был купеческий, широкогубый, сочный.
"Кулачье" подумал Гантман, вонзил ложку в кашу и каша стала невкусной.
– Слобода... Палку нужно. Бесштанные. Царя нету и - хорошо. Слушать-бы, что умные скажут... Жид, жид.
Задумалась, раскачивая плечи.
За окном шумел ветер, бил в стекло мокрыми ветвями ракитника.
– Покушайте творожничков: хороши...
За дверью в хозяйской половине что-то передвигают и, кашляя, зовет хозяин:
– Паша, а Па-ашь!
И Паша - Пелагея - берет со стола миску с недоеденной кашей, отходит чуть и смотрит на Гантмана.
– Не были вы раньше: что тута натворили... Пожары по ночам, воровство... Страх. Все от Паскевичевой усадьбы поживились (она усмехнулась). Богатыми стали. А посмотреть - мужик мужиком, необразованность, страм. Позабрать чужое, си...
– Паша, Па-ашь, - зовет голос за дверью.
Пелагея морщится.
– Да иду-у... А попа нашего жалко. Маркелова Игнашку взять да повесить-бы, убийцу.
– Как... убийцу...
Гантман встает. Он ниже Пелагеи. Она снова ставит миску на стол и, наклоняя грудь, улыбается озорно:
– Ну да! Кулак у него урожайный, спаси господи.
Гантман опускает глаза: в них отчаяние и бессилие. Ими не убедить в неправоте, а слова мертвы вдруг.
Значит, все видели только поднятую руку. Только. И когда священник упал, эта рука стала рукой убийцы...
– Что вы... Помолчите.
И вдруг темнеет комната: рот Гантмана смыкается с силой ртом Пелагеи - сочным, раскрытым жадно и слышен в мгновении скрежет зубов.
Под тяжестью скрипнул стол - Гантман дернулся назад, ошеломленный, а Пелагея вздыхает, выпрямившись:
– Молчу-у.
– -------------
VI.
Пистолет-с.
На дворе хозяйский работник, натужившись, ладил хомут, прижимаясь к кобыле. Хозяин, запахнувшись в шубу, стоял на крыльце и приказывал:
– Им, сукиным сынам скажи, чтоб мололи чисто. А ежели уворуют... Сам перевешаю, не доверю.
Гантман вышел в пальто. Хозяин метнул бородкой.
– Раненько нынче, хе-хе... Кушали?
– Спасибо!
Подняв воротник, Гантман быстро пошел через площадь и площадь была, как ржаная лепешка, отсыревшая в воде, а утро застывшим свинцом свисало.
Улицы были пусты. По ним удало шагал ветер, взбрасывая в небо рваные кафтаньи полы человека Алеши. Он устало передвигал ногами, спеленутыми желтыми обмотками. Прилаженный к плечам мешок смешно телепался по спине, сморщившись от пустоты: это недоброе утро замкнуло все двери и хлеб превратился в камень. Люди были злы, встревожены чем-то, совали в Алешину руку корки наспех, косясь враждебно.
И бродил Алеша по улицам, где все знакомо,
Алеша зяб тоскливо, голова ныла от ветра, а ветер рвал небо в клочья и падали тучи кусками шерсти...
... Не согревает больше Алешу крапивная заросль у реки: ушло солнце. Которую осень уходит оно так, и берег пуст, как Алешин мешок. Сож не рябит больше синью, как лента в косе девичьей: река, как и утро, свинцовой окрасилась краской, движется от берега к берегу, за валом мутным рождая вал.
И на новую зиму, глубокую, нудную, нужен приют человеку - доска под крышей - тепло запаклеванного теса, чтобы вьюга казалась далекой музыкой там, на просторе, чтобы под музыку снега на теплой печи танцевали старые тараканы...
– -------------
А через площадь - так приказал упродком - идут уныло первые снаряженные подводы, первая гужевая повинность. Идут в город, один из тех, куда смело, широко вошла новая жизнь, где мозг человеческий пляшет нестерпимо-бешеный галоп.
И Гантман, зло искривляя рот, смотрит в окно на подводы, и сельские старосты, - от квартала по одному, - став полукругом, слушают слова его, простые как гвозди:
– Завтра выгнать восемнадцать. Чтоб каждый из вас работал, а не кисель разводил. Город не спросит, хотим или нет. Восемнадцать - так восемнадцать, тридцать - тридцать, а не пять. Нажать на имущих, чтоб видели, гады! Нарядить не медля, чтобы в семь часов утра все восемнадцать!
Старосты поворачиваются молча. Гантман идет к столу.
– Позвать ко мне Маркелова!
Ушли мужики и - снова пусто. За окном стучит болт по бревнам. С плаката на стене ползет задорная улыбка красноармейца, штыком проткнувшего вошь.
Село вымерло будто, и старосты - каждый в свой квартал - подпрыгивая на ветру, пошли наряжать подводы.
И каждая хата приплюснута злобой, и ненависть скалится в оконца, плачущие дождем. И на каждом дворе стынут под навесами мохнато-рыжие стога, сочно жуют урожайный овес еще полнобедрые кони и в каждом амбаре шепчется рожь - горы темно-медных песчинок.
Гантман читает дневную почту и ему смешно почему-то до странности. Почту всегда привозит один и тот же верховой-неизвестный, заморенный человек в черном прикащичьем картузе и валенках. Гантман знает только, что человек этот - курьер уисполкома, а кобыла должна околеть от непрерывных загонов...
Служебная записка.
1) Люди все в расходе. В наркоме я, Крутояров и курьер.
2) Есть районы похуже вашего: туда бросили много.
3) Нажмите на гужналог, учтите продзапасы: требует фронт.
4) На помощника и продотряд рассчитывайте не раньше месяца.
5) Телефон будет.
Подписано: Н. Быстров. Он-же - председатель укома, исполкома и чека.
... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...
Сумерки не успокоили ветра в звенящих его наскоках, и шумела река гулом близкого бунта.