Тишина
Шрифт:
При свете поплевывавшей лампенки, странным гигантом вырос красноармеец на плакате и с веселой улыбкой, казалось, бодро подмигивал Гантману.
Если бы, сойдя со стены, внезапно, винтовку поставив в угол, стал плакать человеком, он бы сказал, наверно: "Крепись".
... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...
– -------------
Уже перед ночью пришли мужики и сказали, что Игната Маркелова нет, что скрипит замок на дверях его хаты, а ставни сбиты гвоздями, что на дворе склонилась на бок телега и на ней два
– -------------
Когда Гантман вернулся домой, хозяева спали.
В кухне было тепло, пахло гвоздикой. В углу перед образом белел язычок лампадки.
Хозяин, заспанный, жаркий, зябко потирая руки, вышел из спальной.
– Вот.
В руке его что-то заблестело ярко. Гантман вздрогнул.
– Что это?
– Пистолет-с... Забыли утречком.
Гантман нахмурился, опустил револьвер в карман. Хозяин стоял рядом и все время потирал руки. Гантман шагнул к двери.
– Э-э... Тут в заполдник староста приходил, э... э... В подводы опять требуется. А у меня, знаете, подбилась окончательно, с мельницы на обратной дороге, да. Так вот, нельзя-ли ослобонить, в роде как?
Стариковские глаза заискивали.
– Ведь, у вас три лошади?
– Верно, три. А те там заночевали, на мельнице, да. Так можно, значит?
Гантман молчал.
На кухонном столе разлегся большой белой муфтой кот, а рядом - опрокинутая дном тарелка, и к белому кругу дна будто прирос золотой.
Гантман взял тарелку, поднес к глазам и усмехнулся: в кругу была золотая корона и надпись под ней: Pascevith.
– -------------
VII.
Новая весна.
Девятнадцатого года весна пришла очередями у лавок, вспухшая тифом. И никогда еще земля не была так похожа на человечьи лица.
... четверть...
... полфунта...
... золотники...
И пусть этот город был Энск, пусть мудрая математика упродкома в лице товарища Крутоярова ухитрялась разделять золотники на тысячи ртов, раскрытых одинаково жадно; пусть в каждом доме, где любят еще белую булку и цимус, этими золотниками сколачивали гроб совету депутатов, - была весна. А по весне, когда ручьи играют в пятнашки, человек-прохожий всегда остановится на углу и беспричинно улыбнется.
– -------------
Во дворе казарм Русско-Орловского отряда солдаты красной гвардии проходили строй.
Перед ротой в тридцать человек, заложив руки в карманы пунцовых галифе, прохаживался помощник командира Егорюк. Он был пьян, глаза его расширялись неестественно.
Опустив губы злой усмешкой, Егорюк вдруг круто остановился перед ротой.
– Кузменко, скажи-ка мне номер своей винтовки.
Красногвардеец потоптался нерешительно и вздохнул, выкатив глаза.
– Стать, как по дисциплине!
– выкрикнул фальцетом Егорюк.
– Ну? Не знаешь? А кто должен знать, ты, или моя тетка? Чем будешь поляка бить, в три святителя твою...
Хотел сказать еще что-то, но покачнулся, махнул рукой.
– Мне все едино...
Шеренги разомкнулись, двинулись. Егорюк, повернувшись спиной к роте, закурил. Красногвардейцы подтягивали ремни. Почти у всех шинелишки были рваные, до колен, на ногах "мериканки", обросшие грязью, или лапти с обмотками.
Некоторые, оправившись, пошли в казармы. Кузменко, скосив глаза на командирские галифе, фыркнул тихо:
– Буду я тебе поляка бить... на!
– И опустил руку к колену.
Засмеялись.
– С поляка штаны сбондим, сел на паровоз - и домой повез.
– Ха-ха!
– На хрена и воевать-то?
Егорюк побагровел.
– Кто это?.. Молчать!
Подавшись вперед, попал ногой в глинистую жижу и упал боком.
– Хм!.. Мне все едино... плевать. Рр-азойтись!
Красногвардейцы кинулись поднимать своего командира.
– -------------
Вечерами пахла прелью земля. С черного неба падали крупные звезды, словно ракеты. Едва зажигали фонари, как на главные улицы выходили шибера в клетчатых кепи, пыхтя дурно-пахнувшими сигарами. На углах собирались кучки - безмолвные, безликие, разговаривали жестами, пожимали плечами и расходились в ночь, ночью рожденные, чтобы через промежуток сойтись снова и снова говорить пальцем.
В домах, где были расквартированы красногвардейцы, из растворенных окон ползли горластые песни, о покатившемся яблочке, отравившейся Марусе, и теплый ветер, подхватывая обрывки слов, нес их за город, на простор, где тишина сковала черные, пахучие поля.
Изредка, на взмыленных конях проносились серошинельные всадники, низко пригинаясь к луке, подсвистывая, щелкали плетками. И чуяли взмыленные кони и знали отупелые от загонов всадники, что неслышная отсюда поступь польско-петлюровских войск стирает последние границы, что семьдесят верст можно пройти без всякого боя в три ночи, когда пахнет прелью земля.
– -------------
В столовой тепло, яркий свет. У Маврикия Назарыча Лебядкина - заведывающего экспедицией местной почты и хозяина квартиры - блестят на носу очки, а на мизинце, подобно хрустальной горошине, искрится бриллиант. Рядом с мадам Лебядкиной - всклокоченный, заспанный Егорюк. Пьют чай.
– Ах!
– вздыхает мадам Лебядкина.
– Да!
– подтверждают очки Маврикия Назарыча.
Егорюк звякает в стакане ложечкой, лениво покусывая сдобный сухарь, и говорит, растягивая слова:
– Тяжеленько, знаете... Воюешь нынче невидимо с кем. Раньше знал: германец - бей его в лоб! Подъем духа был.
Маврикий Назарыч, сняв очки, протирает их носовым платком.
– Поверите, господин Егорюк...
Тот морщится, поднимая ладонь над столом:
– Гражданин.
– Извините! Поверьте, что я никак не могу постичь происходящего, смысл, так сказать, событий. Заварить форменную кашу, вызвать на бой кого-о?.. Польшу... Польшу, не забудьте - страну очень культурную. А зачем, спрашивается?