Титаника
Шрифт:
— Ты много выпил.
— Да. Как и в день погрузки на корабль.
— Почему ты взошел на «Титанику», если знал, что она потонет?
— Я только что тебе сказал: потому что я много выпил.
Пруссак задремал па скамье. Я поднялся. Я слышал достаточно. Почти смешно. Вдобавок к тому, что нам с Мерлем удалось раскопать, еще и ирландский заговор. Эмили кружил какой-то верзила, чью национальность я не мог определить, и потому решил, что это француз. Мы ведь ни на кого не похожи. У итальянцев — раса, у англичан — стиль, у скандинавов — широкие плечи, у славян — грация. А у нас? Разве что вид. Хитрый видок, чтобы не сказать — притворный. Я решил оставить Эмили — пусть веселится или делает, что хочет, но без меня. Разве не она закончила свое произведение? Я ничего не закончил по той простой причине, что ничего и не начинал. Я забыл мое агреже. Мое агреже! Если бы я его получил, меня не было бы на этом несчастном, полупустом корабле, где свет был слишком ярким и где все спали, кроме моего товарища по каюте и меня. Я, пошатываясь, шел к лестнице. На третьей
— В таком состоянии, — сказала Эмили, — вы никогда не найдете свою каюту.
— Я шел подышать свежим воздухом.
— Я бы сказала, что вы идете хлебнуть моря. Мне тоже срочно нужна маленькая романтическая и гигиеническая прогулка.
Корабль скользил по ледяной ночи, как по катку. Я хотел пройти по закрытой прогулочной площадке, но Эмили увлекла меня на погрузочную палубу, уверяя, что там больше воздуха. Она согласилась подняться на лифте до курительной первого класса и, выходя из кабины, сказала, что это был самый храбрый поступок за всю ее жизнь. Корабль выглядел до того безжизненным, будто уже лежал на дне. Никому не светили его огни. Спасательные шлюпки дремали под брезентом в звездном свете. Ночь — может, в силу своей роковой, дьявольской природы? — обладает способностью стирать классовые границы. Перед ночью все равны — как перед смертью. Коммунизм, желая устранить социальные различия, обнаружил свое позорное родство с ночным клубом. Мы с Эмили шли, прижавшись друг к другу, по прогулочной площадке первого класса, вход на которую днем нам был запрещен. Мы миновали салон, потом — маленький гимнастический зал, где в день кораблекрушения дамы в шляпках в страхе крутили педали, в то время как те, кому вскоре суждено было погибнуть, играли с фальшивыми веслами — их кастовая принадлежность помешала им найти настоящие весла, чтобы спасти свою жизнь. Мы начали спускаться на палубу «D» по большой лестнице первого класса, когда странное мяуканье привлекло наше внимание, обостренное ночью, холодом, алкоголем и неясной тревогой, которая овладевает всяким, кто оказался ночью в запретном месте. Разве на борту есть кошка? Собак я видел — официанты «Уайт Стар» прогуливали их на кормовой палубе: чау-чау Гарри Эндрюса, бульдога Роберта Дэниэла, померанского шпица Маргарет Гейз, пекинеса Гарри Гейза… Но кошки не было. Прислонившись к шлюпке номер семь — ночью пятнадцатого апреля она первой отойдет от корабля, — Э. Дж. Смит, закутавшись в свое синее пальто, в белой фуражке (мне показалось, что она сидит немного криво), рыдал. Я не смог удержаться, чтобы не спросить его, как и в первый раз:
— Как дела, капитан?
— Конечно, хорошо, — пробормотал он в седую бороду. — Иначе с чего бы мне плакать?
Он едва посмотрел на нас, но мы почувствовали — он недоволен тем, что его потревожили. Он торопливо отошел к офицерскому отсеку, как человек, забывший свой зонт в вагоне. Его я чаще всего видел со спины, в том числе и в вечер трагедии.
— Что с ним? — спросила Эмили.
— Уходит на пенсию.
— Мне в Дублине говорили, что это лучший моряк мира.
— Я тоже в это верил, но, помимо его очевидных психологических проблем, я обнаружил благодаря Филемону Мерлю, что Смит не настолько хороший моряк, как он заявлял в своих интервью, данных услужливым, оплачиваемым «Уайт Стар» журналистам. У него есть недостаток, который иногда оказывается мерзким, — торопливость.
Глава 11
Чтение
— Во-первых, Э. Дж. Смит бросил школу в тринадцать лет. То есть большим ученым его не назовешь. В одна тысяча восемьсот восемьдесят девятом году он посадил на мель свой первый корабль при входе в порт Нью-Йорка. Это был корабль «Уайт Стар», а значит, его название оканчивалось на «-ика», не знаю, «Нотика» это была, «Акватика» или «Романтика»… Труба упала на палубу. Три человека из экипажа погибли, еще семерых ранило. Э. Дж. Смит написал в рапорте, что потери невелики.
— А вид у него любезный, теплый взгляд, нежная улыбка, — сказала Эмили.
В моей каюте Эмили, несмотря на свой рост, сразу же взобралась на верхнюю постель. Не оттого ли, что ее рост был метр сорок восемь, она не упускала случая взобраться повыше? Она уже недавно настаивала, чтобы мы поднялись на верхнюю палубу «Титаники». Я лег на постель Мерля, где он никогда не спал. Где он проводил ночи? Он редко возвращался раньше утра. Мы вместе плотно завтракали, и спустя час или два Мерль снова пускался осматривать и обнюхивать корабль до самого ленча. Выходит, он не спал уже три ночи — такого никто не выдержит. При этом чем ближе к концу недели, тем более элегантным, свежим, напористым и энергичным казался Мерль.
— Нельзя сказать, что Смит плохой, — сказал я. — Порывистый, возможно. Это видно по тому, как он управляет судном. В одна тысяча восемьсот девяностом около Рио-де-Жанейро он посадил на мель «Коптику». Потом у него было много пожаров на борту, но пожары на судах случаются часто. Три года назад он посадил на мель «Адриатику» при входе в канал Амброз. И, что важно, «Олимпика» под его командованием столкнулась с военным «Ястребом». Три погубленных лайнера и один поврежденный — для одной карьеры это рекорд.
— Вы сильны в титаникологии.
— Мерль меня превосходно просветил.
— Толстый мсье, с которым вы
— Да. Он мой сосед по каюте.
— Я становлюсь нежнее при толстых.
— Значит, вы не становитесь нежнее при мне.
Ее голова свесилась с противоположной стороны, перевернутая так, что лоб и огромная борода из волос оказались под глазами.
— Нежнее от вас, Жак? Нет. Я вами очарована.
— Если вы очарованы мной, почему вы не спите со мной?
— Я хотела это вам предложить. Если что и приводит меня в ужас, так это спать одной в постели.
Она осторожно спустилась с моей постели и присоединилась ко мне на постели Мерля, где и уснула. Она была такой тоненькой, и я тоже был до того худ, что мы могли лежать бок о бок, не касаясь друг друга, даже если шевелились. Скоро каюту наполнил солдатский храп, и я не мог заснуть. Серая тетрадь высунулась из-под платья Эмили. Я взял ее и взобрался на верхнюю — мою — постель, чтобы ее почитать. Это было третье и последнее произведение Эмили Уоррен. Каждая страница, каждая линия, каждое слово вонзались в меня, как пули. Я дрожал, подергивался, вибрировал от каждой пулеметной очереди. Будто стоял перед дулом пулемета, за которым лежал ребенок, смеющийся, гениальный, который развлекался, целясь на сантиметр в сторону от ног и головы, чтобы заставить меня танцевать. Ниже меня, храпя так, будто в кузнице играл ансамбль барабанщиков, — иногда я даже слышал попукивания, — спала молодая девушка, с которой Малларме, Китс, Верлен, Пушкин, Рембо и, может быть, еще Луиза Лабе решили выпить последний стакан, съесть последний обед, провести последнюю беседу. На этих страницах, исписанных детским почерком, было послеобеденное время в деревне, чашка чая, выпитая с больной матерью, Дублин под дождем, каблук, сломанный перед свиданием с возлюбленным. Большое искусство для поэта, однажды сказала мне Эмили, это заставить людей поверить, что именно он написал поэму, которую они читают. Она любила людей, которые, даря книгу, посвящают ее, как будто это они ее авторы. Они являются ее авторами, потому что они ее любят. Я прочитал сборник — он был без названия — много раз, потом сунул его в платье Эмили. Над ней висел тошнотворный запах. В то время люди пукали больше, чем сейчас, так ели много фасоли, особенно низшие и средние слои общества. Я снова влез наверх, чтобы поспать. Когда я проснулся, внизу вместо Эмили лежал Мерль, более тихий и менее вонючий. От Мерля ничем не пахло, хотя он и мылся редко. И конечно, он не снял свои туфли. Я их снял, стараясь его не разбудить. Потом я вышел. Субботнее утро было самым искрящимся и самым свежим из всех, которые я провел на судне с десятого по пятнадцатое апреля одна тысяча девятьсот двенадцатого года. У меня было ощущение, будто я всю ночь занимался любовью, хотя девственность моя и Эмили осталась нетронутой. На верхней палубе прогуливался Самюэль Андрезен в компании двух мужчин, своих ровесников, без сомнения, это были господа Корк и Морнэ. У них были тросточки, у Андрезена — сигара. Их жены, должно быть, спали. Молодые спят больше, чем старики, тогда как все должно быть наоборот. Я заметил и Мэдлин Астор, одну. Она мне нравилась. Не потому ли, что она ждала ребенка и представлялась мне, который тогда далеко не избавился от того, что доктор Фрейд называл эдиповым комплексом, в роли матери? Каждый ее осторожный и обдуманный шаг волновал меня, и, когда она прошла на правый борт и показала мне свою очаровательную спину в бежевом кашемировом манто, у меня были слезы на глазах. Эмили была поэтом, Мэдлин — поэзией. Эмили была рабочим, Мэдлин — продуктом. Я восхищался Эмили, я желал Мэдлин. Но кого я любил?
Глава 12
Купание
— Что дала ваша встреча с Лайтолером, Филемон?
— Провал. Второй офицер был зол, как пес. Он хотел спать. Он сказал мне, что находит мои вопросы абсурдными и неуместными. Мы на самом красивом в мире корабле, который никогда не затонет. Единственная причина, по которой Лайтолер меня не оскорбил и не выставил за дверь, это то, что я принадлежу к Атлантической страховой компании СО, и он боится, что я его завалю в моем докладе, а я это сделаю. Это моряк английского типа, злой и ограниченный, который даст утонуть тысяче людей, потому что он не закончил застегивать свою куртку. Я уточнил: именно он будет заниматься эвакуацией с корабля на левом борту в случае крушения. Вы можете быть уверены, что он не позволит ни одному мужчине войти в спасательную шлюпку. Не забудьте, Жак: бакборт — это левая сторона корабля, когда смотришь на нос. Вы идете на штирборт, то есть направо. Бакборт — левая. Штирборт — правая. Зарубите это на носу.
Я снова встретил детектива в столовом зале, розового и умиленного, как ребенок после двенадцати часов сна. Может быть, он проводил свои ночи у мадам Шабер, одинокой женщины из первого класса? Он увлек меня в плавательный бассейн палубы «F», где нам дали купальные костюмы и полотенца. Наплававшись и наплескавшись, Мерль проплыл в длину с десяток дорожек — в сто двадцать метров — стилем, неизвестным мне и, без сомнения, другим купальщикам, так как все присутствующие в бассейне прервали беседу, чтобы понаблюдать за моим другом. Кроме брасса там было немного кроля, индийского стиля, иногда детектив совершенно несусветным способом плыл на спине. Стиль, напоминающий смесь толстой собаки и гориллы, неожиданно брошенных в воду и старающихся выбраться. Когда Мерль вышел из купальни, разговор постепенно возобновился. Там было человек шесть, среди которых я узнал М. Хоффмана, нашего соседа по столу в первый вечер. Должно быть, он доверил своих детей какой-нибудь любезной даме и позволил себе минуту отдыха.