Титус Гроан
Шрифт:
– Не надо огня, – говорит Кора. – У нас больше не бывает огня.
– Мы его больше не любим. Нет. Совсем не любим.
– Совсем, с тех пор, как мы…
Стирпайк прерывает сестер, поскольку знает, в какую сторону повлеклись их мысли, а сейчас, перед самым Завтраком, времени на воспоминания нет.
– Вас ждут! Все уже уселись за стол и ждут вас не дождутся. Все спрашивают, куда вы запропастились. Вперед, прекрасная пара! Позвольте мне сопровождать вас, по крайности, часть пути. Выглядите вы совершенно обольстительно – но что же вас задержало? Вы готовы?
Двойняшки кивают.
– Могу
Стирпайк, присогнув локти, ожидает, когда Тетушки разделятся, чтобы взять его под руки.
– Правая гораздо важнее левой, – говорит Кларисса. – Почему это она должна достаться тебе?
– А почему не должна?
– Потому что я ничем не хуже тебя.
– Но ведь ты не такая умная, дорогая, ведь правда?
– Да, такая, но только ты попала в любимчики.
– А это потому что я обольстительная, он сам так сказал.
– Он сказал, что мы обе.
– Он просто хотел тебя подбодрить. Ты разве не поняла?
– Милейшие дамы, – снова перебивает их Стирпайк, – не могли бы вы замолчать? Кто распоряжается вашими судьбами? Кому обещали вы верить и повиноваться?
– Тебе, – в два голоса отвечают они.
– Я считаю, что вы ровня друг дружке, и хочу, чтобы вы думали о себе, как о людях, равных по положению, ибо когда прибудут ваши троны, блеска в них будет поровну. Ну-с, не будете ль вы любезны взять меня под руки?
Кларисса и Кора берут каждая по руке. Дверь их комнаты так и остается открытой, и когда все трое выходят, тонкая черная фигура юноши движется между пурпурными Тетушками, взирающими одна на другую поверх его головы, так что пока они удаляются по тусклому коридору, пока уменьшаются в размере, смещаясь в долгой перспективе, последнее, что удается еще различить – долгое время и после того, как черноту Стирпайка и пурпурность Двойняшек съедает мрак, – это два крохотных, бледных, одинаковых профиля, обращенных один к другому и как бы плывущих по темному воздуху, уменьшаясь, уменьшаясь и уплывая, пока с них не опадает и последнее пятнышко света.
СУМРАЧНЫЙ ЗАВТРАК
О мрачных, зловещих событиях, происшедших в Замке в это историческое утро, Баркентину ничего не известно. Он, разумеется, знает, что после гибели библиотеки здоровье Графа сильно пошатнулось, но не ведает об ужасном превращении его на каминной доске. С самых ранних часов Баркентин изучал тонкости ритуала, кои надлежало соблюсти во время Завтрака. Теперь, ковыляя к трапезной, – костыль его угрожающе лязгает по каменным плитам, – он что-то сердито бормочет и мусолит клок бороды, который посредством долгих трудов удалось так загнуть кверху, что он сам собой вставляется в рот.
Баркентин по-прежнему живет все в той же пыльной конуре с провисшим потолком, которую он занимал шестьдесят с лишком лет. Новые его обязанности, повлекшие за собою необходимость вступать в разговоры с множеством слуг и служащих, не пробудили в нем желания переселиться в любой из покоев, которые он мог бы занять, если бы пожелал. То обстоятельство, что всякий, кто приходит к нему за распоряжением либо советом, вынужден болезненно скрючиваться, чтобы проникнуть в его обитель сквозь дверь, более приличествующую кроличьей клетке, а оказавшись внутри, передвигаться чуть ли не на карачках, не производит на старика ни малейшего впечатления. Удобства окружающих Баркентина не волнуют.
Фуксия, приближаясь вместе с несущей Титуса госпожой Шлакк к трапезной, слышит впереди дробный стук Баркентинова костыля. В обычное время этот звук заставил бы ее содрогнуться, однако веющие ужасом трагические минуты, проведенные ею с отцом, наполнили девочку столь отчаянным смятением, предчувствиями столь несказанными, что для иных страхов места в душе ее не осталось. На ней древний багрец, издавна надеваемый дочерью Дома Гроанов при крещении брата, шею ее украшают так называемые Дочкины Горлицы – ожерелье из голубиных фигурок, которые вырезал из песчаника и нанизал на сплетенный из трав шнурок 17-й граф Горменгаст.
Слышно из них троих только Титуса, укутанного в лиловатую ткань. Фуксия несет подмышкой черный меч, впрочем, золотая цепочка так и осталась приделанной к Титусу. Глаза нянюшки Шлакк, изнывающей от волнения и беспокойства, перебегают от несомого ею свитка на Фуксию и обратно, Нянюшка посасывает морщинистые губки, а маленькие ножки ее между тем переступают, шаркая, под лучшей ее сепиевой юбкой.
– Мы не опоздаем, проказница моя, ведь правда? Ах, нет, нам же никак нельзя, разве можно? – Она опять заглядывает в сиреневый сверток. – Благослови его небо, какой он хороший, а ведь что за гроза-то была, страсть; да, уж такой хороший, что лучше и некуда.
Фуксия, движущаяся в собственном, кишащем кошмарами мире, не слышит ее. К кому же ей обратиться? Кого попросить о помощи? «Доктора Прюна, доктора Прюна, – отвечает она себе, – …он все мне расскажет, он поймет, я могу сделать так, чтобы ему стало лучше. Только я и могу его вылечить».
Они сворачивают за угол и видят неясные очертания двери трапезной, большей частью заслоненные Свелтером, который стоит, держась за дверную ручку. Свелтер распахивает перед ними дверь, они входят в Трапезную Залу. Они пришли последними – более по случайности, чем по умыслу, – но так тому и следовало быть, ибо Титус ныне – почетный гость, или может быть, почетный хозяин, ведь именно сегодня он, как Наследник Горменгаста, становится, пережив четыре времени года, Державным Властителем.
Фуксия всходит по семи деревянным ступеням, ведущим к помосту с установленным на нем длинным столом. Справа от нее лежит холодная, гулкая зала с растекшейся по каменному полу дождевой лужей. Барабанный бой отвесных плотных струй по крыше – вот звуковой фон всего происходящего. Фуксия протягивает правую руку, помогая госпоже Шлакк одолеть последние две ступени. Люди, в полном молчании сидящие за столом, поворачивают головы к Нянюшке с ее драгоценным свертком, а когда старушка надежно утверждает на помосте обе ноги, все встают, скрежеща по деревянным доскам ножками кресел. Фуксии кажется, будто перед ней вырастает высокий, непроходимый лес, огромные, полуосвещенные фигуры, природа которых чужда ее природе, принадлежащей к какому-то иному царству. Но мгновенная эта мысль не преобразуется в чувство, ибо все в ней придавлено страхом за отца.