Титус Гроан
Шрифт:
Кида так хорошо знала проулки, которыми шла, что темнота не замедляла ее продвижения. Она знала, что запустение слякотных улочек лишь естественно в этот вечерний час, когда обитатели их в большинстве своем сидят, сгорбясь, у очагов, в которых горят корневища. Она потому так поздно и покинула замок, направляясь домой. У здешних жителей водился обычай, в силу которого они, проходя ночью один мимо другого, подставляли лицо под свет ближайшей дверной лампы, а затем, окинув встречного взглядом, шли каждый своею дорогой. Выражения лиц почитались при этом неважными – шансы признать во встречном друга насчитывались небольшие. Соперничество между семьями и разными школами ваяния было безжалостным, ожесточенным и нередко случалось, что один из врагов видел другого, освещенного
Кида рассчитывала добраться до дома, отошедшего ей после смерти старого мужа, так, что не придется войти под свет, и Внешний, попавшийся навстречу, ее не узнает, но теперь и это стало ей безразличным. Киде казалось, что переполнившая ее красота – острее лезвия меча и способна защитить ее от любого навета, любых сплетен, от ревности и подспудной ненависти, некогда так ее страшивших.
Что же это нашло на нее? – дивилась она. Безрассудство, столь чуждое спокойной ее природе, и пугало, и захватывало Киду. Самые те мгновения, которые, как ей твердили предчувствия, овеют ее тревогой, – когда все невзгоды, от которых она укрылась в замке, навалятся на нее, ужасая, как непроглядная тьма, – обернулись вечером пламени и листвы, тихо струящейся ночью.
Кида все шла и шла. За деревянными дверьми домов звучали гулкие голоса. Она уже добралась до длинной улицы, ведшей к отвесу наружной стены Горменгаста. Эта улочка была попросторнее прочих, футов в девять шириной, кое-где и в двенадцать. То была главная улица Внешних, место каждодневных встреч враждующих сообществ ваятелей. Старики и старухи сидели здесь у своих дверей или тащились, ковыляя, по своим делам, дети играли в пыли под наползающей тенью великой Стены, постепенно съедавшей улицу и к вечеру поглощавшей ее, и тогда загорались лампы. На кровлях многих жилищ стояли деревянные статуи, солнечными вечерами фигуры восточного ряда тлели и вспыхивали, а западные черными силуэтами маячили в сияющем небе, предъявляя лишь плавные линии да резкие углы, которые так любили сочетать резчики.
Сейчас изваяния терялись во мраке над дверными лампами, и Кида, припоминая их на ходу, тщетно вглядывалась, стараясь различить в небе их очертания.
Дом ее стоял не на главной улице, но на маленькой грязной площади, где дозволялось селиться лишь самым почтенным и почитаемым из Блистательных Резчиков. В середине площади возвышалась гордость Нечистых Жилищ – статуя высотой в четырнадцать футов, созданная несколько столетий назад. То была единственная работа этого мастера, которой владели Внешние, еще несколько созданных им творений хранилось в замке, в Зале Блистающей Резьбы. Относительно личности мастера мнения расходились, но то, что резчиком он и поныне остался непревзойденным, не оспаривалось никогда. Статуя – ее каждый год подкрашивали, восстанавливая начальные цвета, – изображала всадника. Редкостно стилизованная и на удивление простая, исполненная собственных ритмов деревянная громада парила над темной площадью. Чистейшей серой масти лошадь дугой изгибала шею, так что голова ее смотрела в небо, а кольца белой гривы, точно замерзшая пена, вились по загривку, переливаясь через колени всадника, с плеч которого спадал складками черный плащ. Темно-красные звезды были разбросаны по плащу. Всадник сидел очень прямо, но руки его, составляя контраст живой энергии серой, мускулистой лошадиной шеи, вяло свисали по бокам. Резко очерченная голова его была так же бела, как грива, лишь губы и волосы оживляли эту мертвую маску, первые были бледно-коралловыми, вторые отдавали в темно-каштановый тон. Матери иногда приводили шалунов к этой зловещей фигуре, грозя им, если они и впредь будут озорничать, ее немилостью. Детям изваяние внушало ужас, но для родителей их оно было творением, дышащим необычайной жизнью и красотою форм, исполненным непостижимого настроения, мощное присутствие которого в любой скульптуре почиталось у них мерилом ее превосходства.
Об этой фигуре и думала Кида, приближаясь к повороту, который привел бы ее с главной улицы на топкую площадь, когда внезапно услышала сзади звук чьих-то шагов. Впереди дорога оставалась безмолвной, дверные лампы тускло высвечивали небольшие участки земли, не обнаруживая, впрочем, ни единого идущего человека. Слева, за площадью, залаяла собака, и Кида, вслушиваясь в настигавшие ее шаги, услышала вдруг и собственные.
До ближайшей лампы оставалось совсем немного и, сознавая, что если она минует эту лампу прежде преследователя, то придется в темноте идти с незнакомцем до следующей, под которой оба смогут исполнить ритуал взаимного узнавания, Кида замедлила шаг, чтобы поскорее сбыть эту обязанность с рук, позволив преследователю, кем бы он ни был, продолжить путь.
Войдя под свет, Кида остановилась – ни в этом ее поступке, ни в последовавшем за ним ожидании не содержалось ничего необычного, ибо таково было, пусть и нечастое, обыкновенье людей, подходивших к дверным фонарям, обыкновенье, считавшееся, в сущности, проявлением учтивости. Она слегка сместилась вперед, чтобы, когда настанет миг обернуться, свет упал на ее лицо и преследователь получше ее разглядел.
Кида переступила под лампой, свет заплясал в темно-каштановых ее волосах, сообщив самым верхним прядям почти ячменный оттенок, и облил ее тело, полное и округлое, но и прямое, и гибкое, и новые чувства, в этот вечер владевшие ею, приподнятость, возбуждение, вырвавшись из глаз Киды, почти ощутимо ударили в шедшего за ней человека.
Вечер пронизывало электричество, ощущение нереальности, и все-таки, думала Кида, возможно, это и есть реальность, а вся моя прошлая жизнь была бессмысленным сном. Она сознавала, что шаги в темноте, звучавшие уже в нескольких ярдах, были частью этого вечера, которого она никогда не забудет, его она, казалось, уже давным-давно проиграла в себе – или просто предвидела. Она сознавала, что стоит шагам замереть, а ей обернуться к преследователю, пред нею окажется Рантель, более пылкий и неловкий из тех двоих, что любили ее.
Она обернулась, он стоял перед нею.
Они простояли так долгое время. Непроницаемый мрак ночи замкнул их, словно в узкое пространство, в тесную комнату с лампой на потолке.
Кида улыбалась, почти не разделяя спелых, сострадательных губ. Взгляд ее скользил по лицу Рантеля, по темной копне его волос, по мощно выступающему лбу, по теням в глазницах, из которых неотрывно смотрели его глаза. Она видела высокие скулы, щеки, конусом сходящиеся к подбородку. Тонко очерченный рот и мощные плечи. Грудь Киды вздымалась и опадала, она ощущала себя сразу и слабой, и сильной. Она слышала, как кровь струится по ее жилам, и чувствовала, что должна либо умереть, либо расцвесть листьями и цветами. То была не страсть: не жаркое желание тела, хотя присутствовало и оно, но скорей ликование, тяга к жизни, ко всей полноте жизни, какую Кида могла вместить, и средоточием этой смутно угадываемой ею жизни была любовь, любовь к мужчине.
Рантель чуть придвинулся к ней, так что свет больше не падал на его сразу потемневшее лицо, только взлохмаченные на макушке волосы сверкали, как проволочные.
– Кида, – шепнул он.
Кида взяла его за руку.
– Я вернулась.
Он чувствовал ее близость, ее плечи под своими руками.
– Ты вернулась, – сказал он, словно затверживая урок. – Ах, Кида – это ты? Ты уходила. Каждую ночь я ждал тебя.
Руки Рантеля дрогнули на ее плечах.
– Ты уходила, – повторил он.
– Ты шел за мной? – спросила Кида. – Почему ты не окликнул меня там, в скалах?
– Я хотел, – ответил он, – но не смог.
– Почему же?
– Давай уйдем от света и я тебе все расскажу, – сказал он, помолчав. – Куда ты идешь?
– Куда? Куда ж мне идти, как не туда, где я живу – в мой дом?
Они неторопливо шли бок о бок.
– Я скажу, – выпалил он. – Я следил за тобой, чтобы узнать, куда ты идешь. Когда я понял, что не к Брейгону, я нагнал тебя.
– К Брейгону? – повторила она. – Ах, Рантель, ты все так же несчастен.