Титус один
Шрифт:
– Ради всего святого, поосторожнее с ковром. Он с меня ботинок стянул, – предупреждает сипящего друг.
С каждым мгновением толпа все густела. Гости по большей части устремлялись к можжевеловому костру. Десятки лиц мерцали и подергивались, повинуясь капризам пламени.
Если бы праздник устроила не Гепара, несомненно, нашлось бы немало тех, кто осудил бы его, как расточительное щегольство… сама еретичность происходившего растравила бы многие души. Но как ни крути, Черный Дом со всеми его неудобствами был словно создан точь-в-точь для такого случая. Ибо сам он остался неизменным.
Гости все умножались, гомон их голосов нарастал. Впрочем, среди них имелось немало молодых, падких до приключений
Блуждая кто где, эти люди встречали странные сооружения, назначение коих оставалось для них непонятым. Впрочем, ничего такого уж непостижимого не было в темном, тускло освещенном свечами столе, на котором мерцала глыба льда с вырезанными на боках ее словами: «Прощай, Титус». За глыбой в полусвете вставало ярус за ярусом Пиршество. Поблескивали сотни бокалов, топорщились, словно готовясь взлететь, салфетки.
Шесть расставленных по угрюмым просторам зеркал, отражаясь одно в другом, изливали совокупный свой свет на что-то, казалось, противоречившее себе самому, ибо, если глядеть под одним углом, оно походило на невысокую башню, а под другим – скорее на кафедру проповедника, а то и на трон.
Но чем бы оно ни было, в важности его сомневаться не приходилось, поскольку по всем четырем углам его стояли ливрейные лакеи, с почти ненормальной ретивостью отгонявшие всякого из забредавших сюда и пытавшихся подойти слишком близко гостей.
А между тем, совершалось и еще кое-что – хоть и не относящееся к Прощальному Празднеству, но вроде того. Некто машистым шагом приближался к Черному Дому!
ГЛАВА ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТАЯ
Он был скроен не на общую колодку, этот ходок. Но вся диковатость его обличия и очертаний, приличествующих скорее чему-то, составленному из костей и канатов, не мешала мгновенно признать в нем Мордлюка.
А чуть позади него, близящегося, семенили три былых обитателя Подречья. И у этих вид тоже был странноватый, однако они совершенно терялись рядом с экстравагантным их вожаком, каждое движение коего представлялось подобием кинжального удара в грудь привычного мира.
Они искали Мордлюка и нашли, благодаря скорее удаче, чем разумению (хоть и хорошо знали эту страну), – и уговорили его дать отдых своим длинным, одичалым костям и смежить, хотя бы на час, безумные очи.
Все трое (Рактелок и прочие) рассчитывали отыскать Мордлюка и предупредить его о грозящей Титусу беде. Ибо они пришли к заключению, что какая-то темная сила вырвалась на свободу и над Титусом нависла подлинная опасность.
Однако нашли они, когда, наконец, напали на след его, отнюдь не Мордлюка, которого знали прежде, но человека, вконец одичавшего. Одичавшего внутренне и внешне. Больше того, человека, совсем недавно побывавшего в самой глуби стального сердца своего врага и лишь наполовину исполнившего задуманное. Один глаз Мордлюка был удовлетворенно прищурен. Другой горел, точно уголь.
Мало-помалу, они вытянули из него рассказ о содеянном. О том, как он добрался до фабрики и мгновенно понял, что стоит у врат ада. У дверей, которые искал. О том, как он обманом и хитростью, а после и силой, проник в наиболее безлюдную часть этого гигантского здания, где его сразу замутило от запаха смерти.
Трое преследователей усердно слушали его, но при
Выходило, вроде бы, так, что Мордлюк, прежде чем сбросить мертвеца в стеклянный тоннель, содрал с него рабочий саван, а после, сам облачившись в белое, спрыгнул с конвейера в каком-то пустом зале и, бегом покинув его, вскоре попал в места совершенно иные.
Как это ни странно звучит (особенно если вспомнить, насколько страшны и разнообразны современные способы умертвления), а все же обыкновенный карманный нож, если его приставить к ребрам человека, порождает в том ощущения не менее жуткие, чем какой-нибудь газ без цвета и запаха или смертоносное излучение. Нож у Мордлюка был наготове, и очень острый, но прежде, чем представился случай воспользоваться им, свет обратился из ясного холодновато-серого в мутный багровый, и в тот же миг пол под ногами Мордлюка поехал вниз, точно пол лифта.
До этого места трое бродяг еще понимали, о чем ведется рассказ, но следом пошло долгое путанное бормотание, в котором они, как ни тужились, ничего разобрать не смогли. А пропустили они явно немало, поскольку кулаки исхудалого Мордлюка, пытавшегося оправиться от пережитого им ужаса, раз за разом ударяли в землю.
По временам неистовство его стихало и слова возвращались, как звери, вылезающие из нор, но почти сразу за тем трое понимали, что, хоть голос их господина и крепнет, ничего внятного они не услышат, поскольку он все в большей мере переходит на какой-то свой, только ему и понятный язык.
Впрочем, вот что они узнали. Похоже, Мордлюку пришлось ждать так долго, что он уже начал отчаиваться, – ждать решающего мгновения, когда он сумеет выбрать нужного служителя и, угрожая ножом, потребовать, чтобы тот отвел его в центр.
И мгновение это настало. Жертва Мордлюка, обмирая от страха, повела его по коридорам. И на всем их пути Мордлюк повторял:
– В центр!
– Да, – отвечал испуганный голос. – Да… да.
– В центр! Ты туда меня ведешь?
– Да, да. В самый центр.
– Туда, где прячется сам он?
– Да, да…
Они шли и белые лица текли мимо них волна за волной. А после лица сменились безмолвием и пустотой.
ГЛАВА СОТАЯ
Где ты, Титус? Все ли еще завязаны глаза твои? Все ли еще стянуты за спиною руки?
Ночь смотрела с лесной прогалины на бескровельный остов Черного Дома, осыпанный огнями и драгоценностями. А вдоль прогалины плыл над ветвями маленький травянисто-зеленый аэростатик, чуть подсвеченный снизу. Должно быть, он был привязан к древесной кроне да как-то вот оторвался. На самом темечке беглеца стойком стоял крысенок. Бедняга взобрался на дерево, чтобы осмотреть летательную машинку, а после, набравшись храбрости вскарабкался на темную верхушку ее, не подумав о том, что крепежный шнур того и гляди лопнет. Тот и лопнул, и аэростатик поплыл, отлетая в дебри забвения. А крыска так и осталась на нем, беспомощная перед облой его независимостью.