«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Даже друзья мои из крестьян, соседи-охотники, и те изменились ко мне, и видели во мне какое-то особое начальство.
Старший в заградительном отряде солдат, проживавший на дороге, в доме лесничего, когда его спросили: «Отчего не берете дома Коровина? Он и лучше, и больше дома лесничего», — ответил мужикам: — «Да поди-ка возьми у него, он ленинский родственник…»
Народ шел ко мне судиться, просить разрешений на лес, на отнятие лошадей, земли… А когда я отказывался брать хлеб, яйца или масло, просители искренно обижались.
Гостивший у меня приятель Кулишов
— По уставу центрального государственного трибунала профсоюза, приносимые в порядке товарообмена продукты подлежат конфискации на деньги, а потому получайте за продукт деньги…
Кулишов говорил громко, без запинки. На мужиков это действовало, и деньги они брали, приговаривая:
— Ну и барин, — башка, умственный, отчетливо говорит, ловко, деловой!
А цены за приносимое мужики назначали невероятно высокие. В то время ходили керенки. При переводе на золото выходило, примерно, так: десяток яиц — пять рублей. И все-таки то, что я платил деньги, повергало мужичков в грусть. Получалось так, что я не тот, как надо, и неизвестно, можно ли рубить казенник и грабить коров у соседей и у Никольской барыни. А у ней, Никольской барыни, коров много, и куда ей столько, почто?
Вечером зашли ко мне крестьяне-приятели, охотники, и заявили:
— Мы знаем, что это господа все делают, нас за озорство учат, так им царь велел…
— Царя нет, — сказал я им. — Он убит [249] .
— Да что ты, Лисеич, чего нам ты говоришь? Вот, право, грех. Нет — знаем: жив, и в Аглии. Солдат надысь приходил — он в Аглии был с пленными. Так вышел к ним царь и сказал: «Поезжайте домой, и я, как народ поучат там, то посля приеду», и по рублю серебряному дал. Солдат нам и рупь показывал…
249
царя нет… Он убит… — ошибка К. А. Коровина: действие рассказа происходит в 1917 г., тогда как расстрел императора и его семьи произошел в ночь с 16 на 17 июля 1918 г.
Странно было слушать это от еще не старых и грамотных крестьян, не раз бывавших в Москве…
— Вот баушка революции все нам обещала отдать, — говорил один. — И товар, и лес, чтобы мы сами торговали, а не купцы. А вот ее боле нет, и нам ничего нет. Господа все — кто, что. Кто тулуп надел, кто поддевку, и все себе берут, а мужику опять ничего. А говорили: «Подымайся, все получите, как господа в спинжаках ходить будете, сапоги, галоши — дарма», и учителка тоже говорила: «Чай, сахар — дарма». Вот! А теперь ничего нету…
Странно было слушать это, и как я ни старался объяснить, они не понимали.
У них сидело там, внутри, глубоко, — галоши, спинжаки, чай и сахар дарма и жажда новой жизни: чтобы ничего не делать и быть, как господа. А когда я доказывал, что и доктор, и инженер, и начальник станции тоже работают, то один из них, опустивши голову, только рассмеялся:
— Ну и работа! Вот пускай-ка пойдет покосить, узнает работу.
— Он не крестьянин, — говорил я. — Доктор лечит, а другой инженер машину делает, вы на ней ездите.
— Нет, пускай-ка он сначала попашет, да посеет, а там делай, что хочешь. А то его корми. Пускай свое ест. Едоков-то много, а крестьянин всех корми…
— Верно, —
— Мы-то ничего тебе, — говорили мне. — Тебе что, ты здесь приютился и живи. Мы тебя-то дарма прокормим. Только одно: ты все знаешь, а сказать не хочешь. Когда царь-то вернется? А то мы здесь без начальства друг друга косами запорем, вся начисто без народа Россия будет, только в лесу нешто кто спрячется да волком завоет…
Люди уже выли. Даже собаки убежали со дворов и улетали голуби.
Как-то вечером мы пошли с приятелем Кулишовым в соседний Феклин бор.
Последние лучи солнца освещали огромный лес. В нем было торжественно. Большие синие тени ложились от сосен на розоватый снег. Ветви елей, покрытые снегом, склонялись до сугробов, и получались как бы норы, куда хотелось залезть, спрятаться, чтобы не слышать, не видать всего, что творилось кругом.
А в лесу инеющие ветви переплетались в пышные кружева, посиневшие в зимних сумерках, и казались каким-то чудесным сном о таинственной жизни…
К ночи мы вернулись с приятелем в дом, и я почувствовал, что уже дом не мой, и я в нем как-то нечаянно жив еще.
Кулишов, веселый человек, говорил:
— Ну и идиоты мужики!
Вечером пришли ко мне соседи, тетка Афросинья, Батолин-рыбак. Кулишов и им сказал:
— Идиоты вы, дурачье.
Батолин степенно ответил:
— Это верно, мужик наш, действительно, темный — конешно. Да господа и баушка революции все сами зачали: сулили гору, а ан, нет ничего.
— А мужики говорят, — вдруг добавил Батолин, — будто Киститин Лисеича больше не пустят уехать… Хлеба и всё дадут, только чтобы не ехал. «Без его, — говорят, — скучней. И вина он нам не жалел, и угощение от него было, и на обман наш, бывало, смеется, не серчает… Наши ребята у его гусей поели, а он говорит: „Знать, улетели по осени с дикими“. Простой, — говорят, — пущай живет…»
Наутро у меня на террасе стояло невероятное количество крынок молока, муки, творогу, лепешек, хлебов, огурцов, капусты. Мне сказали, что рано утром принесли мужики старинские, охотские и любильцы. Говорили: «пущай ест и живет с нами». Я посмотрел на дары и понял, что их не съесть и целой роте.
— Чудной народ, — повторял Кулишов.
Я поблагодарил крестьян и упросил взять дары обратно. Хотелось уехать. Жуткое чувство не покидало меня, и утомляли эти постоянные посещения какими-то людьми, крестьянами, «товарищами» из Александрова и Орчека, со станции, и народными хожалами, — то с угрозами, то с расспросами, то с непрошеными милостями. Я и приятель мой решили уйти из деревни — опять в сумасшедшую Москву.
Мы собрались ночью на станцию Рязанцево, в четырнадцати верстах от меня. Была морозная звездная ночь. Острым серпом блестел месяц над бором. Деревня спала. Снег хрустел под валенками, дорога сначала шла полем, потом через реку Нерль уходила в лес.
В лесу показался темный дом лесничего, в котором стоял заградительный отряд.
— Обойдем лучше, — сказал Кулишов. Но снег был глубок, и мы пошли прямо на дом.
Все спало, огня в окнах не было. Залаяла собака. Торопливо свернувши на проселок, мы вошли в большой казенный лес. Сосны казались бесконечно высокими, звезды сверкали среди их огромных, темных шапок.