«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Затем мы жарили лещей, а перед дачей на лужке сидели крестьяне с неводом и еще какие-то люди. Варили уху. Серьезно и деловито пили водку, по очереди, ровно, закусывая ветчиной с хлебом. Серьезный народ. Крестьяне говорили:
— Завтрева второго найдем. Поди, где теперь? Ночь-то… Утопленника, его надо сразу брать, не то ён уйдет. Бывало дело, сколько таскали! Завтра откачаем. Одново раза сердягу качали, ну что! Фабришные индо руки ему все повывернули — а он ништо: храпит. Зачали ему на брюхо прыгать, приказывали: «Выпущай воду, сволочь!» — а он ништо, так и помер.
Подали на стол жареных лещей. Исправник
— Медаль спасение утопающего получить нелегко: по представлении губернатором министру внутренних дел. Помилуйте, если так будут давать, тогда — вот я купаюсь и говорю: «Тащи меня, братец». Ну и тащит приятель. «Медаль пожалте!» Так и медаутопленник [235] . Па-а-азвольте!
235
медаутопленник — возможно, неологизм Коровина; имеется в виду то обстоятельство, что за спасение утопающего полагалась медаль.
— Нет, па-а-азвольте, — говорит Петр Сергеевич. — Я ему веревку, а то — ау! Верно, — обращается он ко мне. — Па-а-азвольте! Хоть он это и из-за бабы, конечно, ерунда, но все же утопленник. Па-а-азвольте.
— Ура, — кричат на лугу. — Еще полведра. С Ангелом вас! Кто именинник? Исправник — именинник. Вот он. Ловко!
— Да, — говорит исправник, — есть тот грех.
Начинается все сначала. Доктор входит. С ним моя актриса.
— Позвольте представить вам, — заявляет он, — виновница спасения, т. е. не спасения, а торжества: Вера из «Оврага» [236] .
236
Вера из «Оврага» — имеется в виду героиня романа И. А. Гончарова «Обрыв» (1869).
— Как-с? — спрашивает исправник.
— Из «Обрыва», — поправляет красавица.
— То есть — из романа Тургенева или Гончарова, все равно, — не смущается доктор.
Сквозь звуки рояля, пения и песен на лугу я слышу шепот моей новой дамы.
— Пойдемте, я вам покажу комнату.
Ну и жизнь была… Только где вы, прекрасные мои дамы? Где вы, и актриса моя, Вера из «Оврага»?
Не знаю, которым по счету, но все же и я ведь был вашим… утопленником.
Вышитое сердце
Опушками лесов и проселками бродил я с двустволкой и пойнтером.
Был бодрый, хотя и серый, осенний день. Я вышел к большому стогу сена. Кругом было сухо. Я лег под стогом и стал опоражнивать ягдташ от копченой колбасы, печеных яиц и черных деревенских лепешек.
Хорошо, тепло, хочется есть, опрокинуть рюмку рябиновки! В душе бодрость и созерцание, а кругом бесконечные дали, мелколесье, красные осины, темный ельник и нежно-желтый березняк, — синие дали, воздух прозрачный. Не шелохнет. Тихий день.
Мой Феб с удовольствием ест со мной лепешки, а я осматриваюсь и далеко перед
Темный дом полуспрятан деревьями. Должно быть, чье-то поместье. Я тут никогда не бывал и не знаю, чей там дом. Одинокий, высокий среди лесов, он как бы поет что-то, рассказывает о чем-то. Я встал. Феб запрыгал от радости и расфыркался: пойнтера любят охоту.
Я пошел прямиками к дому, сквозь частый осинник. Буро-желтые папоротники и красные листья осины горели пятнами в темной траве. Феб что-то почуял. С треском вылетел черныш. Темным кружком, быстро и ровно полетел над лесом.
Я шагал по кочкам и болотам, в высокой траве. На стволах сосенок обглодана кора. Видно, тут угощались лоси.
Лес кончался, и открылся ровный луг. За лугом я увидел сад и деревянный дом, огромный дом с заколоченными окнами. К саду были обращены фальшивые окна, их черная краска сильно полиняла. Я увидел боковое крыльцо с колонками, забитое досками. В саду, куда я вошел, огромные серебристые тополя касались ветвями обвалившейся крыши дома. Темный сад, такой же темный пруд, заросший ивами, разрушенная терраса, — все впечатляло тут унылостью, печалью и тайной. Ни души кругом, ничто не говорит о жизни!..
Я обошел дом, взобрался по сгнившей, иструшенной лестнице на террасу. Точеные белые столбики, кое-где оставшиеся, говорили о былой роскоши. Я посмотрел сквозь ставню в окно.
В сумраке его мне открылась большая комната, с изразцовой белой печью до самого потолка. На стене — внушительные зеркала в карельской березе, в углу — ободранный длинный диван. Обои упали грудою с оголенных стен.
У окна, близко ко мне, я увидел ветхое кресло и перед ним — пяльцы. На пяльцах — красное пятно. Я всмотрелся и увидел, что на пяльцах вышито большое сердце. Кругом сердца — узор зеленых потемневших листьев, а сверху вышиты большие латинские буквы «adoremus» [237] .
237
Будем любить (лат.).
Вдруг страх охватил меня, и я быстро пошел к повисшим на петлях воротам, к давно заросшей дороге.
С дороги обернулся к дому: сад снова спрятал его. Только высокая крыша печально возвышалась над вершинами дерев.
На проселке, слышу, кто-то едет сзади. Я остановился. Подъезжает телега. Сидит в ней крестьянка. Я говорю:
— Подвези меня, тетенька, до деревни.
— А ты чей будешь?
— Охотник, — говорю. — Из Старого.
— Ишь ты. Далече зашел. А Блохина знаешь?
— Как же, — отвечаю. — Василия Иваныча.
— Ну, садись.
— Чей это дом, тетенька?
— Дом-то? Осуровский дом, господской.
— И никто в нем не живет?
— Нет.
— И сторожа нет?
— Теперя нет, допрежь был: Семен Баран. Он и нынче в нашей деревне. Баран. Состарел.
— Вот ты меня к нему и вези.
— Во, сичас завернем тутотка. Он вдовый, Баран, он тебе будет рад. Он тоже на охоте был ловкий. Знатно лосей бил. Таперя состарел.
Семен Баран, высокий старик, встретил меня у крылец. Я залюбовался его седой курчавой головой и веселыми голубыми глазами.