То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
Но, сказав себе эти слова, он сейчас же и безошибочно понял, что имеет право на жизнь, – что ни прокурор, ни Сережа, ни партия, ни дружина, ни даже Россия не могут заставить его умереть, не смеют требовать насильственной жертвы. Он обвел глазами пивную. И кабацкая гостеприимно-гнусная обстановка, – посуда, «услужающие», сидельцы, гости и заплеванные столы, – показалась уютной и милой, и захотелось не уходить. Но было девять часов. Болотов постучал монетой о стол и, надвинув на лоб картуз, неохотно вышел на улицу. Голодный босяк все еще приплясывал на дожде и с жадным унынием смотрел на недоступные двери.
Болотов свернул на Фонтанку и мимо цирка прошел в Летний сад. В саду было холодно, сеял неугомонный дождь, и ноги вязли в размытом песке. Голые богини и нимфы, еще не укутанные соломой, сиротливо ютились в кустах. Было одиноко и грустно. Уныло ползли облака. Неприятно намокала поддевка. Болотов снова пожалел пивной.
В уединенной аллее, у мокрой резной решетки, он нашел Ипполита и Анну. Оба вымокли,
11
Музыка (фр.)
– Осторожней… – громко сказала Анна.
Болотов туго затянул узел. Он услышал, как неровно и сильно забилось сердце и как в такт ему зазвенел свинцовым грузом запал. «Умру?» – опять поднялся пугливый вопрос, но на этот раз он не понял его значения. Казалось теперь, что он не сможет, не отыщет решимости умереть и что все происходящее сон. Не верилось, было бессмысленно и ужасно, что сейчас, через десять минут, он уйдет из этого сада, от этих близких и уже далеких людей, что он встретит карету и бросит бомбу и, наверное, будет убит. Отчетливо вспомнился двор, покривившиеся конюшни. Супрыткин, Стрелов, трактир «Друзья» и белокопытый, мерно пофыркивающий Буян. И многотрудная, «халуйская» жизнь, голод, холод, грязь, ругань, пьянство, и «наблюдение», и Сережа, и комитет показались безоблачным и недосягаемым счастьем.
– А Ваня?… – промолвил Болотов робко. – Ваня?… Ваня уже на месте… И Абрам тоже на месте… Если прокурор не поедет, приходите в двенадцать часов…
Болотов, опустив голову, вышел из сада. Осторожно, боясь оступиться и не понимая, куда идет, он побрел на Литейный. Мерно тикала бомба. Тик-так, тик-так, – стучало где-то внутри, и он знал, что это ходит грузик по трубке и что, стоит только посильнее нажать, – трубка расколется и вспыхнет гремучая ртуть. «Ну, что же?… Тем лучше… Я, во всяком случае, не услышу…» – улыбнулся он вялой улыбкой и крепче сжал бомбу. Боязливо вздрагивая плечами, он взошел на Симеоновский мост. На Фонтанке, у самого моста, у подернутых рябью живорыбных садков, в высоких сапогах и пальто, с тяжелым свертком в руке, стоял Ваня. Блеснули смышленые узкие, как щели, глаза, и Ваня шепотом, ласково и серьезно сказал:
– Человек ходит, а Бог водит… В добрый час, Андрей Николаевич.
Болотов не сразу ответил. Алая краска огнем залила его щеки. Стало совестно, что он задумался о себе, пожалел свою жизнь, что в тот день, когда понадобилась его отвага, он, как купец, торговался с собой. «Неужели я трус? – бледнея, с ненавистью спросил он себя. – А Сережа? А партия? А дружина?» И с радостным облегчением, со счастливым сознанием, что суждено умереть и что смерть не пугает его, он, обернувшись к Ване, сказал:
– За землю и волю!
Был девятый час на исходе. Дождь отшумел, и сквозь мутные облака желтоватым пятном разгоралось солнце. Болотов повернул на Литейный проспект и остановился у табачного магазина. Чуть-чуть туманилось в голове, и по-прежнему сильно стучало сердце. Он тупо взглянул на заваленное разноцветным товаром окно и прочитал по складам название; «Пу-тан-ная кро-шка… Цена один рубль…» – «Что значит крошка?… Пу-тан-ная кро-шка… И почему один рубль?…» Чувствуя усталость в плечах, точно кто-то тяжко гнул его шею, он безучастно, бесцельно оглянулся на прокурорский подъезд. И хотя у подъезда дежурил городовой и в воротах караулили дворники, а по улице шныряли шпионы, он не хотел, да и не мог верить, что сейчас, вот здесь, в двух шагах от него, появится прокурор. «А вдруг не поедет?» – малодушно, с тайной надеждой подумал он. Он не смел признаться себе, что в глубине опустошенной души гнездится темная мысль: «Пусть… пусть… пусть не поедет…» Он гнал от себя эту минуту, он остатком сил старался ее заглушить, но все настойчивее вспыхивало желание, чтобы прокурор не поехал, чтобы не было покушения, чтобы помешала случайность, непредвиденное несчастье. «Значит, я трус…» – снова густо краснея, с отвращением подумал он и вдруг выпрямился напряженно и твердо. По Литейному, от Бассейной, по правой руке, в расстоянии шагов сорока, прямо навстречу, торопливою рысью мчалась карета. Болотов сразу, не рассуждая, узнал прокурора. Он узнал плотного, рыжеусого кучера в круглой шляпе с павлиньим пером, вороных, в масть подобранных лошадей, блестящую упряжь и красные спицы колес. И в ту же минуту те мысли, которые волновали его, – жалость к себе, жажда жизни и боязнь покушения – исчезли, как сон. В памяти встал Сережа. Болотов слышал, как бойко стучит запал. Уже радуясь этому стуку, он сделал два тяжелых шага и круто остановился. Он стоял на асфальтовом тротуаре, худой, высокий, голубоглазый, в расстегнутой синей поддевке, и, на весу держа тяжеловесную бомбу, загоревшимся взглядом следил за приближающейся каретой. Он видел тонкопородистые, храпящие морды коней, рыжие усы кучера, глянцевитый кожаный кузов и отчетливо слышал частую дробь железных подков. И когда осталась одна сажень, он сбежал с тротуара и поднял бомбу над головой. Через зеркальное, выпуклое стекло он увидел сухощавого старика в генеральском мундире. Старик, горбясь, сидел в углу и, опустив седые ресницы, дремал. Но вдруг он вздрогнул, протянул порывисто руку и высохшей украшенной орденами грудью подался вперед. Мелькнуло старое, желтое, морщинистое лицо и надменные, не испуганные, а непонимающие глаза. Не было времени размышлять. Болотов размахнулся завязанной в платок бомбой и, зажмурясь, точно падая в холодную воду, бросил ее в окно.
В то же мгновение задребезжали разбитые стекла и его ударило с оглушительной силой по голове. Сжав плечи и вдыхая запах горячего дыма, он секунду стоял неподвижно, не веря, что уже окончено все. Когда он пришел в себя, он заметил струйки крови на обожженных плечах и вместо лошадей и кареты окровавленную и мягкую груду. Правее, у самого тротуара, на мостовой, почти у его ног, лежал толстый кучер. Он до пояса был раздет. Болотов видел голое, розовато-белое тело, редкие волосы у сосков и огромный, вздутый живот. Один глаз, распухший, сине-багровый, был полузакрыт, другой, стеклянный, круглый, точно живой, в упор смотрел на него. Болотов всхлипнул. И сейчас же сзади кто-то цепко схватил его руки. «Не уйдешь… А-ть… Вре-ешь… Не уйдешь…» – кричал исполненный ужаса голос. Болотов не пробовал защищаться. Он еще раз взглянул себе под ноги, вниз. Тот же круглый, слегка прищуренный глаз так же пристально и упорно, удивленно смотрел на него. Что было потом, – Болотов никогда не мог вспомнить. Кто-то кулаком ударил его по лицу, и он потерял сознание.
XVI
На Подьяческой улице дружина Володи «экспроприировала» не полмиллиона, как надеялся Митя, а всего двести тысяч. На эти деньги Володя расширил «организацию» и приступил к заветной мечте – к «систематическому» террору. В мае был убит тверской губернатор и смертельно ранен агент охраны; в июле была брошена бомба в министра юстиции; в августе дружина сожгла две дворянских усадьбы; в сентябре ограбила Хапиловскую контору и на улице, в Киеве, расстреляла начальника жандармского управления. Имя Володи гремело по всей России. Даже Арсений Иванович, покачивая седой бородой, говорил в комитете; «Кто, кормильцы, гуляет да удит, у того ничего не будет… Вот у Володи дела так дела: и рыбисто и ушисто…» Арсений Иванович не одобрял, конечно, «частных экспроприации», но не мог не жалеть, что такой «железный» революционер, как Володя, «зря», «по капризу» вышел из партии.
Дружина Володи сильно выросла численно, и состав ее изменился. Митя был повешен в Твери. Прохор был убит в Киеве. Елизар был арестован в Москве. Эпштейн уехал в Париж издавать «свободный журнал». Кроме Ольги, из старых, отборных боевиков остались только Фрезе и Муха. Зато прибавилось человек сорок новых – студентов, рабочих и ремесленников-евреев. Теперь дружинников было много, и не все они принимали участие в покушениях. Большинство томилось в ожидании «работы». Среди этих праздных, не занятых делом людей, от безделья, от скуки, по привычке к суетным разговорам, начались разногласия, то «интеллигентское пустословие», которое ненавидел Володя. С этим «звоном» Володя был бессилен бороться. Он с презрением махал рукой на бесчисленные советы, на десятки «вернейших» планов, на сотни «остроумнейших» предложений и заботился только, чтобы «звон» не вредил «конспирации», чтобы товарищи не собирались на сходки и чтобы не было переписки с родными. Но и это не всегда удавалось ему. Он не мог внушить своим людям, что нужна осторожность. Террор был удачен, дружина была крепка, денег было довольно, и не верилось, что возможны аресты. Мало-помалу, от праздности и тоски, завелось запойное пьянство: один из дружинников, беглый солдат Свистков, пропил свой маузер. Володя, не желая знать унизительных оправданий, сейчас же, своею властью, выгнал его. Но пьянство не прекратилось. Стали пить втихомолку, прячась от Володи и Фрезе.
За лето Володя постарел на пять лет. Его карие, живые глаза утратили быстрый блеск и под бородою, у губ, прорезались преждевременные морщины. Он все так же верил в себя, в белоснежную правоту террора, но не сомневался уже, что если его повесят, дружина рассеется и погибнет. Он не отвечал на призывы Эпштейна, писавшего из Парижа, что «сильному позволено все», без внимания выслушивал рассуждение Ольги о «безднах верха и низа» и подолгу, один на один, беседовал с Фрезе. Он смутно чувствовал, что та волна крови и незатруднительного убийства, которая поднялась после первой «экспроприации», грозит затопить и дружину, и террор, и даже его, Володю. Иногда ночью он часами, без сна, просиживал в кресле, и если бы кто-нибудь спросил, что он думает в эти часы, он не сумел бы ответить. Ольга с недоумением наблюдала за ним. Ей казалось, что «работа» идет хорошо и что Володя не прав, ибо мелкие грехи, вроде «пьянства», «звона» и ссор, необходимо прощать. Один только Фрезе понимал Володино горе. Всегда точный, молчаливый и аккуратный, он ревниво следил за каждым шагом дружины. Ежедневный скучный и мелочный труд ложился всею тяжестью на. него. Он не только ведал деньгами, «явками», паспортами, оружием, «конспирацией» и бомбами. Он знал наизусть всех дружинников и, зная их, огорчался вместе с Володей. Особенно его смущал Муха. После «экспроприации» в Хапилове Муха резко переменился. Послушный и преданный, он внезапно стал ленивым и дерзким.