То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
– Что же ты молчишь, Александр?… Разве ты не согласен со мною?
– В чем согласен, папаша?
Николай Степанович встал и, высокий, грузный, со старческим румянцем на бритых щеках, прохрипел раздраженно:
– Я говорю про этих… Про господ революционеров… Про бунты… Про Потемкина… Про Очаков… Про память Азова… Про восстание… Где? В Москве… Подумай: в Москве! – Он, неожиданно, по-детски беспомощно всхлипнул. – Про убийства подлые, да, про убийства… Про то, что гибнет Россия!
– Я этих дел не знаю, папаша, – сказал Александр и отвернулся к окну.
– Не
– Да, все это было…
– Ну, вот, вот… Вот видишь, а ты отвечаешь: не знаю… Что же ты – не офицер российского флота? Не защитник отечества?… Или, может быть, тебе все равно?… Пусть гибнет Россия… Пускай Мишу, – Николай Степанович всхлипнул опять, – пускай Мишу… Это как?… Кто же виноват в этом?
Наташа испуганно взмахнула руками. Татьяна Михайловна встала с дивана и, горбясь и приседая, медленно вышла из комнаты. Александр подумал секунду и, примирительно улыбаясь, сказал:
– Все это, действительно, ужасно, папаша…
– Ну-ну… А я про что же и говорю?… – успокаиваясь и жалким, растерянным взглядом оглядываясь кругом, заторопился старик. – Я про это и говорю: поистине ужасно!.. Ужасно!.. А кто виноват? Кто?…
В сентябре кончался отпуск у Александра. Дни стояли ясные и беззвучные, летающей паутиной подернулись скошенные поля, и в пожелтелых липовых рощах завизжали и залаяли гончие и протрубил медный рог. Целыми днями Александр пропадал на охоте, а по вечерам все собирались в бильярдной. За окном свистел ветер, шумели буйно березы. Наташа хлопотала у самовара, и в комнате было тихо, светло и немного грустно. Приходил благообразный, в коричневой рясе о. Василий, садился в глубокое кресло, пил чай с коньяком и вздыхал. Татьяна Михайловна шила, а отец с сыном играли на бильярде.
Однажды вечером, в воскресенье, Николай Степанович играл с Александром. В расстегнутом сюртуке, испачканный мелом, румяный и грузный, он низко нагнулся к столу и морщинистой, но еще верной рукой прицелился и ударил. Шар, звеня, нырнул в плетеную лузу.
– Каково? – с застенчиво-самодовольной улыбкой обернулся он к сыну и стал мелить тонкий кий.
– Прекрасно играете, ваше превосходительство, – растягивая слова и поправляя наперсный крест, негромко сказал о. Василий. – И молодым не сравняться.
Александр поклонился. Он играл так старательно и так плохо, что Наташе казалось, что он нарочно проигрывает отцу. И она с благодарностью, робко кивала ему головой, но, встречаясь с неулыбающимися глазами, краснела и в смущении опускала ресницы. О. Василий почтительно кашлянул и полушепотом, обращаясь к Татьяне Михайловне, продолжал только начатый разговор:
– И не поверите, матушка, Татьяна Михайловна, совсем в расстройство пришел и, заметьте-с, отбился от рук мужик… В церковь не ходит, отца духовного не чтит, дерзостен стал и груб. Давеча еду я из Курбатова. Только, знаете, свернул на большую дорогу, гляжу – Ванька-пастух…
– Это который? – прицеливаясь кием и не отводя глаз от гладко-зеленого освещенного лампами поля, спросил Николай Степанович. – Хромой?
– Он… Он, ваше превосходительство… Хромой… Что же вы думаете? А? – О. Василий приостановился, приподнял нависшие брови и всплеснул в негодовании руками. – Не смею вам даже сказать… Стоит посреди дороги и совершает, извините меня, неприличие. Я ему говорю, увещевать его начал: «Что же, говорю, не видишь разве ты, что твой духовный отец едет…» А он, заметьте-с, как захохочет и такое сказал, такое… Не могу повторить…
Татьяна Михайловна не подняла головы. Николай Степанович сильно стукнул кием.
– Что же он, мерзавец, сказал?
– А и сказал, ваше превосходительство, – красный от гнева почти крикнул о. Василий: – «Проваливай, пока цел, долгогривый…» Вот что сказал… А, как это вам понравится? А?…
– Вешать! – багровея, сиплым басом отрубил Николай Степанович. Александр потупился и закурил папиросу. На минуту в комнате воцарилось молчание. Было слышно, как жалостно звенит самовар да бьются ветви в темные окна.
– Кто-то едет… – вставая и выходя на крыльцо, сказала Наташа.
На дворе неистово заливались собаки, отрывисто лаял мохнатый дворняга Шарик и тонко и часто повизгивала любимая Мишина сука Веста. Колес не было слышно, но в ночной тишине звонко перекликались мужицкие голоса, и между деревьями перебегали огни. Потом заскрипели ворота и хлопнула дверь. Вернулась Наташа и подала телеграмму. На желтоватом листке стояли четкие буквы:
«Андрей арестован. Суд четверг. Торопитесь свиданием. Защитник Иконников».
О. Василий засуетился, нашел свою широкополую шляпу и, не прощаясь, крадучись, боком вышел на двор. Не умолкая лаяли псы.
XXI
Камера № 17, в которой Болотов содержался, была мрачная со сводами комната старинной, прочной, петровской постройки. Узкое, забранное решеткой окно выходило на стену, высокую, серую, с облупленной штукатуркой и пятнами обнажившихся кирпичей. Кое-где между красными кирпичами ютился чахлый, зеленого цвета мох, и наверху, у самого края, вырос кудрявый бледно-фиолетовый колокольчик. В крепости не было солнца. Было сыро, темно и тихо. Могильная тишина истомила Болотова в первый же день.
Болотов крепко спал, когда загремел железный засов, щелкнул ключ и, стуча каблуками, вошли в камеру двое солдат. Одного, старика жандарма, с белой трясущейся головой, Болотов видел раньше: когда он, израненный и избитый, в окровавленной поддевке, еще не понимая, куда его привезли, пришел в себя в крепостном коридоре, на холодном и мокром полу, этот жандарм помог ему встать и принес горячего чаю. Другой был гарнизонный ефрейтор, сухощавый и длинный, с жилистой шеей и тупым угрюмым лицом. Он вплотную подошел к койке, наклонился над Болотовым и, обдавая его запахом водки и табака, грубо сказал: