Точка Лагранжа (Сборник)
Шрифт:
— А-а-о-о, супе-ер, супер, о-о-а!!!
И, словно в унисон с ней, закричала вытолкавшая свой кляп Лизонька.
У Антона от крика дочери зашлось сердце. Зашлось — и только тут он впервые обратил внимание, что оно, оказывается, бьется — медленно, с перебоями, но бьется, больно молотя о сплющенную деревом грудную клетку.
— Вот падла. — зло буркнул Дрюня, — тряпку выплюнула. Слышь, децил, лучше бы ты заткнулся. Я, бля, в натуре тебе говорю, заткнись.
— Дрюнь, правда, он так весь лес на уши поставит. Сюда щас толпа сбежится, у него голос-то какой громкий…
— А
— Много сюда народу сбежалось, пока мы не пришли… Заткнись, крысенок! Ща в озеро кину.
— Нет, правда, Дрюнь, он так орет, что сюда скоро мусора явятся. Раньше он вроде не так громко выл.
— Мы ему не нравимся! — расхохоталась Рыжая. Голос у нее был не такой, как раньше, — в нем появились какие-то разболтанные нотки, какая-то эйфори-ческая интонация. — Ему с нами в падлу на одном берегу сидеть!
— Умолкни, плесень! — взъярился Дрюня. — Я тебя точно утоплю! Молчать, сказал!
Конечно, Лизонька его не послушалась. Ее вообще нелегко было успокоить после долгого плача — даже у Ани не всегда это получалось. Тогда Антон брал дочку на руки, примащивал так, что плачущее личико прижималось к плечу, а крохотные ручки обхватывали шею, и носил до тех пор, пока Лизонька не засыпала. Как давно это было… как мало ценил он выпавшее ему счастье…
— Эх, водки бы малому налить… че там, в пробочке — ему и хватит. У Ленки мать так всегда делала, у них там детей, как у цыганей в таборе, мал мала меньше. Они как начнут орать, она им сразу водочки нацедит — и тишина.
— Водки? — переспросил Дрюня задумчиво, — Можно, конечно, и водки…
Треск замка-молнии.
— А я лучше придумал… Мы ему щас чернушки ширнем. Заодно и проверим, чего нам хачи твои впарили, а то, может, отстегнули бабки за фуфло помойное…
— Да ты охренел, в натуре? Он же кони двинет от чернушки… как ты проверишь?
Помолчал Дрюня.
— Ему и так, и так до утра не дожить. А ширнется — хоть счастливым помрет. А проверим так: если посинеет, вздуется — фуфло твои хачи. Тогда мы вернемся и их загасим. Давай, Никитос, баян.
— Дрюнь, кончай, а вдруг за ним все-таки родаки придут? — голос Никитоса дрожал.
— Никто за ним не придет, — сурово отрезал Дрю-ня. — Костер развел? Грей и молчи…
Беспомощный, безгласный, лежал на своей повисшей над водой плахе Антон Берсенев. Он не хотел больше жить. Он жалел о том, что не погрузился в радужный омут и не проник за мерцающую мембрану. Сделай он это тогда — и теперь бы ему не пришлось умирать мучительной смертью при каждом Лизонькином крике и неотвратимо воскресать для новых страданий. Где-то наверху, в роще, трое обезумевших от наркоты подонков готовились убить его ребенка, а он был обречен на роль свидетеля, бессильного им помешать.
Быть может, окажись на его месте кто-нибудь другой, он просто не поверил бы в серьезность их намерений. Но профессия Антона научила его придерживаться одного простого правила: какой бы ужасающей ни казалась иной раз теневая изнанка жизни, в действительности все обстоит гораздо
Он ни секунды не сомневался в том, что троица наверху может убить его дочь. Он знал, что помочь ей не в состоянии. Он больше не верил в действенность молитв.
Он устал балансировать на грани безумия и реальности, превосходившей своей жестокостью любое безумие. Его разум не выдерживал такого напряжения.
Его единственный зрячий глаз закрылся, на его слух опустилась тяжелая печать тишины. Наконец-то он перестал слышать, как заходится в истошном крике Лизонька.
Он поскрльзнулся на скользком бортике реальности и сорвался в глубокий бассейн воспоминаний.
8
Моментальные снимки памяти: вот Антон забирает Аню с дочкой из роддома. Конец октября, ветер метет асфальт, играя последними сухими листьями. Над серым кубом больницы — неожиданно яркий синий просвет в холодном, будто покрытом инеем сером небе. Лизонька — огромный белый конверт с розовым бантом и глядящими откуда-то из кружевных глубин глазками-бусинками…
Вот они с Аней стоят около детской кроватки, в которой посапывает туго спеленутая разноцветными пеленками Лизонька… От крошечного тельца, от покрытой нежным пушком головки исходит слабый, но явственно различимый аромат молока…
Вот он укачивает дочь на руках, она плачет, потом, успокоенная звуками его голоса, затихает и начинает с интересом следить за движением губ, потом протягивает пухлую ручонку и с силой хватает отца за нос…
Вот он собирает Лизоньку на прогулку, надевает теплый комбинезон, две пары носочков, вязаную шапочку… вот они спускаются вниз на лифте, выходят во двор, останавливаются у переезда через железную дорогу… идут по тропинке к озеру… Вот Антон замедляет шаг перед поворотом, у самого обрыва… Ставит коляску на тормоз, начинает спускаться вниз, туда, где у корней дерева расцвел желтый огонек мать-и-мачехи… Вот правый кроссовок Антона теряет под собою опору, он летит вниз, к воде, изворачивается в воздухе…
…он успевает еще заметить, как навстречу ему стремительно несется черный, склизкий, изогнутый сук, похожий на деревянный кинжал, а потом что-то острое и холодное с чудовищной силой бьет его в левый глаз, и наступает абсолютная темнота.
Он открывает глаза — точнее, единственный уцелевший глаз. Второй, пронзенный деревянным кинжалом, не откроется уже никогда. Антон снова внимательно смотрит на свое страшное отражение в потемневшей, налитой недоброй темной силой воде. Он наконец понимает, что с ним произошло.
Где-то наверху, отделенный от него пятью метрами глинистого откоса, человек по кличке Дрюня берет в руки наполненный отравой шприц, чтобы вонзить его в тельце единственного ребенка Антона Берсенева.
— Разворачивай, — командует он то ли Никитосу, то ли своей рыжей подруге. — Будем вену искать.
Внизу, у самой кромки воды, Антон Берсенев смотрит на свою правую руку, вывернутую, как у тряпичной куклы. Ее кисть погружена в воду, она распухла и посинела. Теперь он знает почему. Он смотрит на нее очень внимательно.