Токката и фуга
Шрифт:
Отец обводит стройку взглядом. Вокруг строители, каждый занят своим делом. Правда, вид у них одинаково печальный.
Отец улыбается мне, говорит: сейчас я могу найти у них тут массу всяких нарушений и каждому задать, как следует. Но не хочется. Они все равно молодцы. Мэрия отнимает у нас много денег, но они отрабатывают по полной. Настоящие мужики. Зарплату я им пока не плачу. Пусть сначала покажут, на что способны, правда, Кирюш? Смеется.
Я стараюсь на них не смотреть, мне стыдно, что я пришла сюда с отцом.
Один работает сварочным аппаратом,
Обходим с отцом стройку. Он рассказывает, что это пока только коробка. Но постепенно все тут превратится в прекрасный новый дом и благоустроенный двор со стоянкой. И добавляет, криво улыбнувшись: а власть, Кирюша, она никогда не нажрется. И нам придется ее кормить, пока в стране, наконец, цивилизация не наступит. Ничего… Наступит… Еще бы сотню жирномордых пингвинов завалить – и наступит.
Отец надувает щеки, говорит: а вон там, вдалеке, видишь, дорога? Муниципальная. Городская то есть. А скоро будет моя – и рядом, с той стороны, я еще один дом воткну. Но уже не для счастливых семей. А чтобы взятки жирномордым пингвинам квартирами раздавать, вот так. Иначе работать не дадут. Но мы не из слабаков, Кирюша. Придет время – и мы их всех передушим.
Отец обнимет меня за плечи, поворачивает лицом к себе, сглатывает слюну. Всматривается в лицо, придвигается все ближе ко мне. Затем поворачивается, берет два каких-то ведра, ставит вверх дном у стены.
Садись, говорит, не бойся. Грязь на стройке – это символ чистоты созидания.
Сажусь рядом с ним. Он резко обнимает меня за плечи, говорит: рассказывай, что у тебя с Жориком этим зассатым. Куда он вообще свои ручки худые тянет? Он понимает, что твой отец может сделать с ним и его родителями, а?
Берет мои ладони, зажимает в своих шершавых клешнях. Лицо его медленно плывет к моему. Чувствую ядовитый запах вчерашнего алкоголя.
Отвечаю, что нет уже никакого Жорика, что он уехал в Воронеж навсегда.
Отец быстро целует меня в щеку и отдергивает лицо, смеясь.
Говорит: а вот это хорошо. Словно почуял, что смерть его пришла… Жорик…
Он снова пытается меня поцеловать, но я отклоняюсь в сторону.
Возмущается, хочет заорать на меня, но из-за угла появляется строитель и весело спрашивает: Борисыч, это, две бетономешалки обещал… привезешь? Простаиваем, Борисыч.
Отец рявкает: пошел на хер отсюда, баран, не видишь, я с дочерью общаюсь, с будущей хозяйкой этого всего?!
Мужик быстро скрывается за углом. Отец встает, поднимает меня за руку, отпихивает ведра ногой, почему-то шепчет: ладно, едем домой, тебя уборка ждет. У выхода указывает на надпись «Мы – монолит жизни!».
Говорит: запомни! И будь всегда мужиком! И хвост держи подъемным краном!
Через две недели после переезда в Воронеж Жорик прислал мне письмо, в котором написал, что давно любит меня, но признаться в этом лично не хватало смелости. Пишет, как нравится ему меня рассматривать, как боялся он моего отца, как стеснялся до меня дотронуться и поцеловать.
Маленький сопливенький Жорик, зачем ты это пишешь? Я помню лишь твои сопли под носом и испуганные глаза.
Сижу, читаю, смеюсь.
…Хочется почитать твое письмо вместе с Владимиром Ивановичем.
И я мечтаю. Вот прихожу на тренировку. И кроме меня никто больше не пришел. Вот тренер говорит мне: ну пойдем тогда, присядем на скамейку, поговорим о чем-нибудь, раз больше никого нет. А я ему говорю: Владимир Иванович, мне бывший одноклассник прислал письмо из Воронежа. Давайте вместе почитаем? И мы садимся вплотную друг к другу на лавочку в спортзале. Он обнимает меня, говорит: давай почитаем, почему же нет. Я достаю письмо, разворачиваю его, мы читаем – строчку он, строчку я – и смеемся все громче. И вдруг он вырывает у меня письмо, комкает, бросает на пол. Наклоняется ко мне и целует – крепко, по-настоящему. Его красивым и сильным рукам нет преград – они трогают меня везде где захотят…
Я вдруг понимаю, что плачу. Открываю глаза, смотрю на письмо Жорика, на нем капли. Слова «давно тебя люблю», написанные его дурацким почерком, расплылись, ожили, закачались в капельках слез.
Я шепчу: никогда больше не пиши мне, Жорик. Пошел ты, Жорик. Отстань от меня. Рву письмо, а потом долго бью обрывки кулаками. Я должна быть мужиком. Таким как Владимир Иванович. Никаких слез.
Лежу в кровати и слышу, как что-то во мне лопается. Ни с того ни с сего шумит в ушах, будто машут крыльями ночные птицы. За окном то темнеет, то светлеет, словно мир включается и выключается. В голове стучит, будто там швыряются камнями. Ноги сводит, между ними набухает и липнет. Я перестаю понимать себя, я какой-то жалкий перевертыш…
Почему-то вспоминаю учителя по сольфеджио Михаила Антоновича в его желтом свитере. «Токката значит „трогать“, „касаться“». «Дотронься до меня, Ромина, сейчас же!»
Противно. Липко.
Но что дотронулось до меня самой, что коснулось меня? Лучше… дотронусь я сама до себя. И руки тянутся к давно известным местам. Исчезают неведомые ночные птицы, прекращает включаться и выключаться мир за окном, превращаясь в обычную ночь.
Отец в гостиной орет на мать, она плаксиво отвечает – все равно. Давно все равно. Я ненавижу их одинаково. И не потому, что я подросток, как говорят в школе, а просто так, потому что.
Противно. Липко.
И от тети Лены душно и липко.
Этот отец еще со своими мясом и стройкой, стройкой и мясом. И этот Жорик со своими идиотским почерком и воронежскими соплями. И никакой я больше не подросток. Ложилась в кровать подростком, а засыпаю кем-то другим.
Сегодня у нас нет тренировки, но я знаю, что Владимир Иванович в спортзале и он ждет меня. И я иду к нему. Но я ли это? Или кто-то идет моими ногами? На миг появляется ощущение, что я взрослый мужчина и иду к другому мужчине. Это все отец, да пошел он. Я – девушка. И иду к любимому.