Только для девочек
Шрифт:
Главное — я не могла понять, для чего ей эти украшения? Чтобы закрыть пятна на халате? Чтоб отвлечь пациентов от их зубной боли? Или с брошью на халате и диадемой в желто-серых волосах она сама себе казалась красивее?..
Аграфенина бабушка была старушка со странностями. Но сейчас я думаю, что такие же странности свойственны всему человечеству в целом, когда оно запускает руку в свой кофр и прикалывает на грязный халат сияющую рвущимся изнутри пламенем брошь Шекспира и тут же надевает на руку стальной браслет Конан Дойля, примеряет на мизинец темный густой сапфир Кафки и
А рядом, в зубоврачебном кресле, кто-то стонет и плюется кровью.
Когда-то один удивительный поэт написал о зубной боли в сердце, которая излечивается только порошком, изобретенным монахом Бертольдом Шварцем, и свинцовой пломбой. Но у меня была зубная боль не в сердце, а в левой ноге. Такая же ноющая, не утихающая, продолжительная. Как всегда, она разбудила меня в три часа ночи, когда уже кончилось действие снотворного. Я молча, про себя, застонала.
Я здесь всегда стонала молча. Днем потому, что не хотела быть хуже других, — в нашей палате никто не стонал, — а ночью потому, что боялась разбудить своих соседок.
Снова и снова думала я о том, что в те отдаленные от нас многими тысячелетиями времена, когда землей владели наши волосатые пещерные предки, для них имело большое значение, достаточно ли быстро умеет человек передвигаться, сможет ли он догнать добычу, убежать от хищного зверя.
Наверное, тогда у какой-нибудь хромой моей сверстницы было меньше шансов выжить, чем у такой же девочки со здоровыми ногами.
Но в наше время, когда любой человек за всю свою жизнь проходит только незначительную часть того расстояния, которое он проезжает на разных видах транспорта, хромота человеку ничем не грозит. И не имеет большого значения.
Хоть думала я так, но чувствовала совсем другое. Я чувствовала просто обыкновенную зависть ко всем, кто может ходить, бегать, прыгать. Какое это все-таки чудо, что человек способен самостоятельно передвигаться, ходить и бегать. Он ведь об этом никогда и не задумывается, это получается у него само собой…
К четырем часам я забылась и не то спала, не то бодрствовала, и стонала про себя от боли, и мне снились короткие, очень неприятные сны: я от кого-то убегала вдоль длинного забора, и ноги у меня совсем не двигались, я хваталась руками за доски забора и подтягивалась, чтоб двигаться хоть немножко быстрей, но все равно выходило невыносимо медленно.
То снилось мне, что я в корзине воздушного шара над морем, а волны уже совсем рядом, пена с гребнем задевает корзину, и я бросаю в море сначала мешочки с песком. Есть такие мешочки. Я читала о них или видела в кино. Их сбрасывают, чтобы воздушный шар поднялся выше. Кстати, интересно, а вдруг это было бы не над морем, а над сушей? Ведь мешочек мог упасть кому-нибудь на голову?
А затем во сне я сбрасываю научные приборы, барометр, термометр, и бочонок с пресной водой, и пищу, и каждый раз шар немного поднимается, а затем снова корзина моя приближается к волнам…
А потом я совсем уснула и проснулась от того, что на меня смотрел Володя Гавриленко. Он сидел на стуле перед спинкой моей кровати, — хотя она со стороны ног, но все равно называется спинкой,
Мне вдруг показалось, что я проспала всю ночь, а потом еще целый день. Я посмотрела на часы, они показывали тридцать пять минут девятого. Весело глядело в больничную палату голубое небо, расчерченное белыми строчками реактивных самолетов.
Я спросила:
— Что случилось?
Он не ответил и по-прежнему смотрел на меня, и выражение лица у него было какое-то странное, словно и у него тоже что-то болит. Может быть, он слишком сильно дергал себя за усы?
Глава пятая
Если у меня когда-нибудь будет дочка (мне это очень трудно и даже невозможно себе представить), — если у меня когда-нибудь будет дочка (хотя, если уж мне суждено иметь ребенка, я б хотела, чтоб это был сын), если у меня будет дочка и с ней случится что-нибудь такое, как со мной, и я в первый раз прибегу в больницу, толком еще не понимая, что именно случилось, то все равно я не буду плакать. Я попробую улыбаться.
А моя мама плакала и щупала мне голову и руки, словно хотела таким образом убедиться, что эти части тела у меня не повреждены. И папа тоже не улыбался, он выглядел очень перепуганным, от перепуга у него нос словно заострился и побелел, и он все время старался не смотреть на мою ногу, подвешенную на спице с такой здоровенной металлической подковой, а к подкове на шнурках были прикреплены гири.
И все равно он каждый раз смотрел на эту ногу, и все время спрашивал, не больно ли мне. Я каждый раз отвечала, что не больно, и улыбалась при этом. Интересно было бы посмотреть в зеркало на эту мою улыбку. Наверное, все-таки я улыбалась как-то не так, потому что папа пугался и отворачивался.
А мама все время спрашивала, не тошнит ли меня, потому что она где-то читала или слышала, что если у человека сотрясение мозга, то его непременно тошнит. По-видимому, маму мои мозги беспокоили больше, чем моя нога.
Мама уже успела переговорить с Валентином Павловичем, которого она помнила по Сочи, по кольцам и фокусам, и с Олимпиадой Семеновной, — она была нашим палатным врачом, и уже знала, что у меня перелом большой берцовой кости винтообразный, осколочный, и малой берцовой кости просто перелом, и что мне предстоит так, не двигаясь, на спине, с задранной кверху ногой, с подвешенными гирями пролежать месяц на вытяжке.
Мне мама говорила, что все будет в порядке, что все будет благополучно, но сама она, по-моему, в это не верила и собиралась обязательно увидеться с академиком Деревянко, который возглавлял весь этот травматологический центр, куда я попала. Она уже знала, что зовут его Александр Илларионович, что он двоюродный брат жены папиного заведующего отделом и что жена папиного заведующего уже звонила своему двоюродному брату-академику по телефону. И я думала о том, когда же они все это успели и почему мама возлагает такие большие надежды на это родство?