Только один рейс
Шрифт:
— Сватай Ксюшку-то. Чо бобылем жить?
Он опять промолчал, а мать уже планировала с дальней перспективой:
— Детишки пойдут, опять будет кому присмотреть: и я еще дюжая, и у Ксюшки тут родни полдеревни. Нечо робят малых по морям-окиянам мыкать, без вас на ноги поставим…
— Да ведь я еще не женился, а ты уже про детей.
— Дак поди-ко мне тоже внучат на старости лет понянчить хочется. Тебя-то годами не вижу, дак хоть они в утеху будут. Думаешь, сладко одной-то? — Она заплакала.
Может, зря он тогда поторопился, до конца отпуска оставалось еще две недели.
Однако он сделал тогда предложение и сразу получил отказ. Пробовал добиться от Ксюшки объяснения, но она уклончиво повторяла одно и то же:
— Нет, не могу.
И только на третий вечер сказала:
— Я вас, Иван Степанович, очень даже уважаю, и разница в возрасте тут ни при чем. Да и разница-то небольшая — девять лет, пишут в книжках, такая и полагается. И уезжать отсюда не боюсь, наоборот, даже интересно бы поглядеть, какая она там, другая жизнь. Я ведь дальше Челябинска и не бывала. Только ведь сердцу не прикажешь.
— Значит, другим оно занято? — ревниво спросил Карцов.
— Нет.
— Так в чем же дело?
— А ни в чем. Просто, наверное, любви нет. Как-то я о вас слишком спокойно думаю. Наверное, потому, что человек вы очень надежный.
— А тебе ненадежный нужен? — усмехнулся Карцов. Усмехнулся нехорошо, и ему сразу стало стыдно этой усмешки. Ксюшка заметила ее, но тут же простила, догадавшись, что ему самому стыдно. Спокойно пояснила:
— Нет, опять вы не понимаете. Мне как раз надежный и нужен.
— Где же тогда логика?
— А я вот по ночам сплю.
— Ну и что?
— А вот то и есть, сплю себе спокойно, не мучаюсь.
— Это ты в книжках начиталась, что влюбленные обязательно должны мучиться и не спать.
Впрочем, сам он и не спал, и мучился. За неделю он почернел и похудел, мать с жалостью смотрела на него и в конце концов сказала:
— Ты, Ваня, лучше уезжай. Ничего, видно, не поделаешь. Не то горе, что сын ушел в море… — Она вздохнула и вышла в сени.
И Карцов уехал, не дожидаясь окончания отпуска. Потом попросил перевести его на Север. А когда через два года приехал в деревню хоронить мать, Ксюшка была уже на сносях, огрузла, лицо ее покрылось коричневыми пятнами, подбородок заострился, и только глаза оставались прежними — бездонными. Карцов надеялся увидеть в них затаенную грусть, но они были спокойными и добрыми.
И Карцов никак не мог поверить, чтобы она не спала и мучилась из-за того вон щуплого, белобрысого и совсем не видного парня, который то и дело суетливо предостерегает ее от резких движений, громких разговоров и отставляет стакан с брагой:
— Мамочка, нам и этого нельзя.
И она покорно со всем соглашается.
Вот эта ее покорность больше всего удивляла и огорчала Карцова: он считал Ксюшку гордой. Не гордячкой, а именно гордой в лучшем смысле этого слова, когда оно выражает меру человеческого достоинства. Но сейчас он видел, что покорность Ксюшкина идет вовсе не от равнодушия или подавленности, а от сознания, что муж прав. Должно быть, они не просто ладили между собой, а и хорошо понимали друг друга, были счастливы. В Карцове шевельнулось нехорошее чувство зависти, но он тут же подавил его и предложил Ксюшке:
— Перебирались бы вы в нашу избу, она мне совсем не нужна. У вас-то тесновато, да еще вот и прибавление ожидается.
Карцов заметил, что белобрысого обрадовало это предложение, он вопросительно посмотрел на Ксюшку, надеясь, что та согласится. Но она отказалась:
— Спасибо на добром слове, но мы уж как-нибудь сами устроимся.
— Я же вам от чистого сердца предложил! — обиделся Карцов. — И мать тебя очень любила.
— Я знаю. — Ксюшка смахнула набежавшую вдруг слезу, вздохнула и, помолчав, добавила: — Добрая она была. Может, оттого и умерла так рано, что за всех переживала. И жила-то она не для себя, а для людей…
И Карцов вдруг понял, что Ксюшка обладает той же душевной щедростью, что была у его матери. И то, что Ксюшка так просто и хорошо сказала о его матери, вдруг всколыхнуло в Карцове все прежнее, он вспомнил, как сидел с Ксюшкой на завалинке, как утром мать нахваливала ее, как мечтала о внучатах. «А вот не дождалась», с грустью подумал он и покосился на Ксюшку. Она задумчиво перебирала пальцами бахрому скатерти. Карцов вздрогнул. Вот так же делала мать, когда сидела у кого-то в гостях…
Карцов уехал на другой день после похорон, оставив соседке деньги на поминки в девятый и сороковой день. Избу и корову он отдал колхозу.
О том, что было в последующие два года, Карцов старался не вспоминать, а если и вспоминал иногда, то с горечью и стыдом. Не потому, что был слишком уж неразборчив. Нет, в отношениях с женщинами он был робок и чистоплотен, да и было их всего две, обе хотя и обездоленные на мужскую ласку, но порядочные.
Одна просто пожалела его. После возвращения из деревни он сильно затосковал и начал выпивать. Может, ничего такого и не случилось бы, если бы корабль уходил в море. Но тут, как нарочно, поставили его в док, вечера оказались свободными, и Карцов коротал их в небольшом портовом кафе. Расположено оно было недалеко от дока, туда забегали лишь пропустить стаканчик-другой, без закуски, потому что, кроме котлет с квашеной капустой, есть там было нечего. И хотя кафе называлось «Приморское», его обычно именовали просто «забегаловкой». Единственное его достоинство состояло в том, что уже через час после работы там оставалось два или три постоянных посетителя. Для города оно стояло на отлете, за котлетами туда никто не потащится, а портовые забулдыги старались держаться подальше от глаз начальства.
Карцов садился всегда за столик в полутемном углу, заказывал двести граммов водки и лимонад, а когда было пиво — пару кружек. Пил он медленно и неохотно, лишь бы скоротать время.
Однажды официантка, подавая ему пиво, присела за стол и сказала:
— Извините, что я вмешиваюсь, но зачем вы пьете? Вот ведь и не хочется вам, а пьете. Хоть бы в компании, а то все в одиночку. Так и спиться недолго…
И она рассказала, как спился ее муж, как стал сначала продавать вещи из дому, потом воровать. Попал в тюрьму.