Том 1. Двенадцать стульев
Шрифт:
Отослав бумажку по назначению, Каин Александрович написал приказ о немедленном выявлении и увольнении из отдела благоустройства каких бы то ни было родственников. Приказ он собственноручно наклеил на дверях своего кабинета.
Через несколько минут оба Каиновича, подталкиваемые курьерами, уже спускались по учрежденской лестнице.
Евсей Иоаннопольский, наблюдавший из окна исход Каиновичей из Пищ-Ка-Ха, хотел поделиться своей радостью с Пташниковым, но, к великому его удивлению, знахарь стоял на коленях посреди комнаты.
– Что с вами? – закричал Евсей.
– Я
– Чей?
– Ее.
И Пташников указал на Лидию Федоровну.
– Кем же она вам приходится?
– Женою.
– Но ведь Лидия Федоровна девица. Помнится, так и в анкете написано.
– Скрывали, – зарыдала Лидия Федоровна. – Жили на разных квартирах.
– Сколько же времени вы женаты?
– Двадцать лет. Пятый год скрываем.
– И дети есть?
– Есть. Мальчик один, вы его знаете.
– Какой мальчик?
– Костя. Вот он сидит. Первенец наш. Теперь здесь служит.
– В таком случае, – сказал Евсей Львович, – вас всех надо изжить. Мне вас, конечно, жалко. Вместе работали все-таки. Ну что скажет Прозрачный, если я стану из дружеских чувств потакать своим знакомым? Сами понимаете.
Нелегальное семейство, с такими усилиями скрывавшее свои нормальные человеческие отношения, семейство, жившее тремя домами и устраивавшее супружеские встречи в гостинице, семейство, оказавшееся на краю бездны, – молчало в неизмеримой печали. Пташниковы понимали величину и тяжесть своей вины. Они не просили и не ждали снисхождения.
– Знаете что, – сказал Евсей Львович, – такой важный вопрос без Прозрачного я решить не могу. Сидите пока. Если вы уйдете, некому будет работать. А потом – как решит Прозрачный, так и будет.
Знахарь, жена его Лидия и сын их Костя не стали терять время попусту и с новым усердием принялись за работу.
Дверь кабинета растворилась, и на пороге ее появился Каин Александрович, лишь недавно приклеивший заметку в стенгазету. Обеими руками он держал бронзовую чернильницу «Лицом к деревне». По лицу начальника зайчиком бегала болезненная улыбка.
Он подошел к Косте, со вздохом поставил сторублевую ношу, а взамен ее взял пятикопеечную чернильницу-невыливайку.
Евсей засуетился.
– Ax, какая чернильница! – восторгался он. – Но зачем она Косте? Слушайте, Доброгласов, поставьте ее ко мне. Я ведь все-таки веду главную книгу.
– Пожалуйста, Евсей Львович, мне все равно. Мешает она, знаете ли. Да-а!
Каин Александрович прошелся по комнате и, беспокойно вылупив белые глаза, неожиданно заметил:
– А не кажется ли вам, товарищи, что охрана труда у нас хромает? С вентиляцией все благополучно? Ну, работайте, работайте, не буду вам мешать. Да, кстати… Егор Карлович еще не приходил? Нет его? Отлично. Посадите, Евсей Львович, кого-нибудь на регистрацию, посетители ждать не должны. Ведь не посетители для учреждения, а учреждение для посетителя.
Но посетителей в этот день не было, потому что пищеславские граждане занимались заметанием следов. Многие каялись в своих грехах публично.
Призрак, олицетворяющий предельную добродетель, носился по городу, вызывая
Чувство критики, дремавшее в сердцах граждан, проснулось.
На общем собрании членов союза Нарпит работа месткома была признана неудовлетворительной. На секретаря месткома, не знавшего такого случая за всю свою долголетнюю профсоюзную практику, это подействовало ужасающим образом.
Он, заготовивший уже хвалебную резолюцию, онемел на целых полчаса. А когда обрел дар речи, поднялся и заявил, что он, секретарь, в профработе ничего не смыслит, что деньги, ассигнованные на культработу, проиграл на лотерее в пользу беспризорных и что гендоговора никогда в своей жизни не прорабатывал, хотя таковой и должен обязательно прорабатываться на местах.
Свою сильную образную речь секретарь кончил пламенным призывом никогда больше в местком его не выбирать.
Экскурсия, посетившая музей благоустройства, вытащила оттуда трамвайный вагон № 2, снабженный мемориальной доской в честь тов. Обмишурина, и поставила его на рельсы. Трамвайный парк, получив музейное подкрепление, успешно справлялся с перевозками пассажиров.
У дверей прокуратуры и уголовного розыска вились длинные очереди кающихся. Зато очереди у кооперативных магазинов убывали в полном соответствии с очередями у дверей закона.
Две госпивные с зазорными названиями «Киевский Шик» и «Веселый Канарей» прекратили подачу пива и сосисок. Вместо этого подавались сидр с моченым горохом и пудинг из капусты.
«Пищеславский Пахарь» поместил сенсационное письмо секретаря литгруппы ПАКС тов. Пекаря:
«Многоуважаемый тов. редактор! Не откажите в любезности поместить на страницах вашей газеты нижеследующее: хотя организационный период литгруппы ПАКС давно закончился, но мы, несмотря на то что зарвавшиеся политиканы из „Чересседельника“ нам уже не мешают, к творческой работе до сих пор не приступили и, вероятно, никогда не приступим.
Дело в том, что все мы слишком любим организационные периоды, чтобы менять их на трудные, кропотливые, требующие больших знаний и даже некоторых способностей занятия творчеством.
Что же касается единственного произведения, имеющегося в распоряжении нашей группы, якобы написанного мною романа „Асфальт“, то ставлю вас в известность, что он полностью переписан мною с романа Гладкова „Цемент“, почитать который дала мне московская знакомая, зубной техник, гражданка Меерович-Панченко.
Бейте меня, а также топчите меня ногами.
Секретарь литгруппы ПАКС Вавила Пекарь».
Исповедь «Чересседельника» была помещена чуть пониже.
Мелкие жулики каялись прямо на улицах сотнями. Вид у них был такой жалкий, что прохожие принимали их за нищих.
Скульптор Шац, чувствуя страшную вину перед обществом за изготовление гвардейского памятника Тимирязеву, прибежал в допр и, самовольно захватив первую свободную камеру, поселился в ней. От администрации он не требовал ничего, кроме черствого хлеба и сырой воды. Время свое он коротал, биясь головой о стены тюрьмы. Но это было ему запрещено, так как удары расшатывали тюремные стены.