Том 1. Письма русского путешественника. Повести
Шрифт:
Надобно было силою оттащить его от умирающей. «Постойте, постойте! – кричал он со слезами. – Маменька хочет мне что-то сказать; я не отойду, не отойду!..» Но маменька отошла между тем от здешнего света.
Его вынесли, хотели утешать: напрасно!.. Он твердил одно: «К милой!», вырвался наконец из рук няни, прибежал, увидел мертвую на столе, схватил ее руку: она была как дерево, – прижался к ее лицу: оно было как лед… «Ах, маменька!» – закричал он и упал на землю. Его опять вынесли, больного, в сильном жару.
Отец рвался, плакал: он любил супругу, как только мог любить. Сердцу его известны были горести в жизни; но сей удар судьбы казался ему первым несчастием…
С бледным лицом, с распущенными седыми волосами стоял он подле гроба, когда отпевали усопшую; рыдая, прощался с нею; с жаром целовал ее лицо и руки; сам опускал в могилу; бросил на гроб первую горсть земли; стал на колени; поднял вверх глаза и руки;
И ты, о благотворное время! Спеши излить целебный свой бальзам на рану их сердца! И ты, подобно Морфею, рассыпаешь маковые цветы забвения: брось несколько цветочков на юного моего героя: ах! он еще не созрел для глубокой, беспрестанной горести; и много, много еще будет ему случаев тосковать в жизни! Пощади его младенчество! Не забудь утешить и старца: он был всегда добрым человеком; рука его, вооруженная лютым долгом воина, убивала гордых неприятелей, но сердце его никогда не участвовало в убийстве; никогда нога его, в самом пылу сражения, не ступала бесчеловечно на трупы несчастных жертв: он любил погребать их и молиться о спасении душ. Благотворное время! Успокой старца; дай ему еще несколько мирных лет, хотя для того, чтобы он мог посвятить их на воспитание сына. Пусть иногда воспоминают они о любезной, но без тоски и страдания; пусть удар горести изредка отдается в их сердце, но тише и тише, подобно эху, которое повторяется слабее, слабее, и наконец… замолкает.
Читатель! Я хочу, чтобы мысль о покойной осталась в душе твоей: пусть она притаится во глубине ее, но не исчезнет! Когда-нибудь мы дадим тебе в руки маленькую тетрадку – и мысль сия оживится – и в глазах твоих сверкнут слезы – или я… не автор.
1799
Итак, летящее время обтерло своими крылами слезы горестных, и всякий снова принялся за свое дело: отец – за хозяйство, а сын – за часовник5. Сельский дьячок, славнейший грамотей в околотке, был первым учителем Леона и не мог нахвалиться его понятием, «В три дни, – рассказывал он за чудо другим грамотеям, – в три дни затвердить все буквы, в неделю – все склады; в другую – разбирать слова и титлы: этого не видано, не слыхано! В ребенке будет путь6».
В самом деле, он имел необыкновенное понятие и через несколько месяцев мог читать все церковные книги, как «Отче наш»; так же скоро выучился и писать; так же скоро начал разбирать и печать светскую, к удивлению соседственных дворян, при которых отец нередко заставлял читать Леона, чтобы радоваться в душе своей их похвалами. Первая светская книга, которую маленький герой наш, читая и читая, наизусть вытвердил, была Езоповы «Басни»: отчего во всю жизнь свою имел он редкое уважение к бессловесным тварям, помня их умные рассуждения в книге греческого мудреца, и часто, видя глупости людей, жалел, что они не имеют благоразумия скотов Езоповых.
Скоро отдали Леону ключ от желтого шкапа, в котором хранилась библиотека покойной его матери и где на двух полках стояли романы, а на третьей несколько духовных книг: важная эпоха в образовании его ума и сердца! «Дайра, восточная повесть»7, «Селим и Дамасина»8, «Мирамонд»9, «История лорда N»10 – всё было прочтено в одно лето, с таким любопытством, с таким живым удовольствием, которое могло бы испугать иного воспитателя, но которым отец Леонов не мог нарадоваться, полагая, что охота ко чтению каких бы то ни было книг есть хороший знак в ребенке. Только иногда по вечерам говаривал он сыну: «Леон! Не испорти глаз. Завтре день будет; успеешь начитаться». А сам про себя думал: «Весь в мать! бывало, из рук не выпускала книги. Милый ребенок! Будь во всем похож на нее; только будь долголетнее!»
Но чем же романы пленяли его? Неужели картина любви имела столько прелестей для осьми– или десятилетнего мальчика, чтобы он мог забывать веселые игры своего возраста и целый день просиживать на одном месте, впиваясь, так сказать, всем детским вниманием своим в нескладицу «Мирамонда» или «Дайры»? Нет, Леон
Леону открылся новый свет в романах; он увидел, как в магическом фонаре, множество разнообразных людей на сцене, множество чудных действий, приключений – игру судьбы, дотоле ему совсем неизвестную… (Но тайное предчувствие сердца говорило ему: «Ах! И ты, и ты будешь некогда ее жертвою! И тебя схватит, унесет сей вихорь… Куда?.. Куда?..») Перед глазами его беспрестанно поднимался новый занавес: ландшафт за ландшафтом, группа за группою являлись взору. – Душа Леонова плавала в книжном свете, как Христофор Коломб на Атлантическом море, для открытия… сокрытого.
Сие чтение не только не повредило его юной душе, но было еще весьма полезно для образования в нем нравственного чувства. В «Дайре», «Мирамонде», в «Селиме и Дамасине» (знает ли их читатель?), одним словом, во всех романах желтого шкапа герои и героини, несмотря на многочисленные искушения рока, остаются добродетельными; все злодеи описываются самыми черными красками; первые наконец торжествуют, последние наконец, как прах, исчезают. В нежной Леоновой душе неприметным образом, но буквами неизгладимыми начерталось следствие: «Итак, любезность и добродетель одно! Итак, зло безобразно и гнусно! Итак, добродетельный всегда побеждает, а злодей гибнет!» Сколь же такое чувство спасительно в жизни, какою твердою опорою служит оно для доброй нравственности, нет нужды доказывать. Ах! Леон в совершенных летах часто увидит противное, но сердце его не расстанется с своею утешительною системою; вопреки самой очевидности, он скажет: «Нет, нет! Торжество порока есть обман и призрак!»
Нет, нет! Не буду ослеплен Сим блеском, сколь он ни прекрасен! Дракон на время усыплен, Но самый сон его ужасен! Злодей на Этне строит дом, И пепел под его ногами (Там лава устлана цветами, И в тишине таится гром). Пусть он не знает угрызенья! Он недостоин знать его, Бесчувственность есть ад того, Кто зло творит без сожаленья!С каким живым удовольствием маленький наш герой в шесть или семь часов летнего утра, поцеловав руку у своего отца, спешил с книгою на высокий берег Волги, в ореховые кусточки, под сень древнего дуба! Там, в беленьком своем камзольчике бросаясь на зелень, среди полевых цветов сам он казался прекраснейшим, одушевленным цветом. Русые волосы, мягкие, как шелк, развевались ветерком по розам милого личика. Шляпка служила ему столиком: на нее клал он книгу свою, одною рукою подпирая голову, а другою перевертывая листы, вслед за большими голубыми глазами, которые летели с одной страницы на другую и в которых, как в ясном зеркале, изображались все страсти, худо или хорошо описываемые в романе: удивление, радость, страх, сожаление, горесть. Иногда, оставляя книгу, смотрел он на синее пространство Волги, на белые парусы судов и лодок, на станицы рыболовов11, которые из-под облаков дерзко опускаются в пену волн и в то же мгновение снова парят в воздухе. – Сия картина так сильно впечатлелась в его юной душе, что он через двадцать лет после того, в кипении страстей, в пламенной деятельности сердца, не мог без особливого радостного движения видеть большой реки, плывущих судов, летающих рыболовов: Волга, родина и беспечная юность тотчас представлялись его воображению, трогали душу, извлекали слезы. Кто не испытал нежной силы подобных воспоминаний, тот не знает весьма сладкого чувства. Родина, апрель жизни, первые цветы весны душевной! Как вы милы всякому, кто рожден с любезною склонностию к меланхолии!