Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
Не раз мальчик становился на голову, однако вскоре сообразил, что эта позиция неудобна и что наиболее свойственно человеческой природе — ползать на четвереньках. Благодаря этим передвижениям он убедился, что стены, стулья и печка не торчат у него в глазу, а находятся где-то вне его, значительно дальше, чем на расстоянии вытянутой руки.
Заметно выросшая мускульная сила вынуждала его заняться каким-нибудь трудом. Чаще всего он опрокидывал маленькую скамеечку, стучал ложкой об пол или раскачивал колыбель. Одно время он спал в ней вместе с юным Куртой, и песик, видя, как покачивается его ложе, вскакивал
Позже его начали учить чрезвычайно трудному искусству ходьбы. Мальчика забавляло, что он так высоко поднимается над землей; однако он уже понимал, с какой опасностью сопряжено это удовольствие, и крайне редко предавался ему без помощи старших. В таких случаях он прежде всего вставал, потом, поднимая левую руку и правую ногу, подвертывал ступню внутрь и правой ее стороной — шлеп об пол! Затем поднимал правую руку и левую ногу, поджимал пальцы и, подвернув ступню внутрь, левой ее стороной — шлеп об пол! Проделав еще несколько столь же сложных движений, он не подвигался ни на шаг вперед, зато у него кружилась голова, и он падал. Ему думалось тогда, что ходьба на двух ногах, несомненно, льстит человеческому тщеславию, однако практическое значение имеет только ползание на четвереньках. Вид людей, шагающих на двух ногах, возбуждал в нем такое же чувство, какое испытал бы здравомыслящий человек, очутившись среди канатоходцев. По этой причине он очень уважал Курту, пользовавшегося при передвижении всеми четырьмя конечностями, и мечтал лишь о том, чтоб когда-нибудь сравняться с ним в беге.
Видя необыкновенное развитие духовных и физических свойств ребенка, родители стали подумывать о его воспитании. Его научили говорить «тятя», «мама» и «Курта», который одно время также назывался «тятя»; затем ему купили высокий стульчик с перекладиной и подарили прекрасную липовую ложку, которой Стась, в случае нужды, мог бы накрывать себе голову. Отец, во всем подражавший матери, тоже захотел сделать своему первенцу подарок и с этой целью принес как-то великолепную плетку, оправленную в ножку козули. Когда Стась взял в руки ценный подарок и принялся грызть черное раздвоенное копытце, мать спросила мужа:
— Ты зачем это принес, Юзек?
— А для Сташека.
— Вот как? Ты что же, собираешься его пороть?
— Как же его не пороть, если он будет такой же озорник, как я?
— Видали?.. — вскричала мать, прижимая к себе сына. — Да ты почем знаешь, что он будет озорник?..
— Пусть только попробует не озорничать… Уж тогда-то я его наверняка выдеру!.. — добродушно ответил кузнец.
В эту минуту Стась раскричался, что рассердило мать, и она склонилась к мнению отца. Признав это средство необходимым, родители больше не препирались и повесили плетку на стену, между святым Флорианом, который с незапамятных времен все тушил и тушил какой-то пожар, и часами, которые уже лет двадцать тщетно пытались правильно идти.
Независимо от первых принципов морали, основанных на плетке, кузнец хлопотал о преподавателе для сына. Правда, был у них в деревне постоянный учитель, но он больше
«Сейчас Сташеку пятнадцать месяцев, — размышлял кузнец, — годика через три мать выучит его читать, а через четыре надо будет отдать его органисту».
Всего четыре года!.. Значит, уже сейчас следовало снискать благоволение слуги божьего, который ходил бритый, как ксендз, носил черный долгополый сюртук и громогласно витийствовал, вплетая в свою речь латинские слова из церковной службы.
Не откладывая в долгий ящик, Шарак пригласил органиста распить с ним у Шулима бутылочку-другую меду. Преисполненный елейности артист костела высморкался в клетчатый платок, откашлялся и с таким видом, словно он собирался произнести проповедь против горячительных напитков, заявил Шараку, что и ныне, и присно, и во веки веков готов ходить с ним к Шулиму пить мед.
Органист был человек гордый и раздражительный, а главное — слабый на голову. Уже за первой бутылкой он понес околесицу, а за второй стал уверять Шарака, что считает его почти ровней себе.
— Ибо, видишь ли, мой… Господи владыко!.. Оно обстоит так. Мне, как органисту, раздувают мехи, и тебе, как кузнецу… Господи владыко!.. тоже раздувают мехи… А посему… Да ты, никак, уже понял, что я хочу сказать? Так вот, я хочу сказать, что кузнец и органист — они братья… Ха-ха-ха!.. братья! Я органист, и ты — чумазый!.. Да сжалится над тобой всемогущий господь! Misereatur, tui omnipotens Deus!
Шарак, вообще отличавшийся веселым нравом, за бутылкой становился мрачен. Поэтому он не сумел оценить комплимент своего собеседника и ответил так громко, что отповедь эту услышали Шулим и несколько его посетителей.
— Братья-то, положим, не братья!.. Кузнец — он больше на слесаря смахивает, а органист… как положено органисту — на нищего с паперти!..
— Что? Я — на нищего с паперти?.. — вскричал оскорбленный маэстро, испепеляя кузнеца пылающим взором.
— Уж известное дело!.. Вы и молитесь-то за деньги, и играете благолепнее, когда вам кто…
Шарак не кончил, ибо в эту минуту его сразил увесистый удар бутылкой по макушке, так что осколки стекла брызнули в потолок, а липкий мед залил ему лицо и праздничную одежду.
— Держи его! — крикнул пострадавший, не зная, утираться ли ему или догонять органиста, который удирал по кратчайшей, как ему казалось, однако весьма извилистой линии.
Тут все, кто был в корчме, бросились их разнимать. Вытолкали за дверь органиста и принялись увещевать кузнеца, который себя не помнил от гнева.
— Я тебе дам, дуделка проклятая!.. — завопил Шарак, заметив на мелькнувшей за окном физиономии органиста выражение особой торжественности.
— Юзеф!.. Кум!.. Пан кузнец!.. — унимали его посредники. — Да успокойтесь вы!.. Охота вам сердиться на пьяного! Он ведь, дурной, и сам не знает, что делает…
— Изобью разбойника, живого места не оставлю!..
— Да полноте, пан Шарак!.. Ну что это — бить?.. Бить не всякого полагается… Он как-никак духовная особа, первая после викария!.. Как бы вас за это бог не наказал…