Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
Гнал он их, гнал, а поле все тянулось — до бесконечности, зайцы множились, как капли проливного дождя, а хозяин, хозяйка и подмастерья, глядя, как он носится, восклицали: «Ай да Курта! Вот ведь какой трудолюбивый, ни минутки не передохнет!»
А Курта вытянулся и скакал так, что даже хвост не мог за ним поспеть и остался где-то далеко позади. Он еле дышал, но гнался за зайцами.
Вдруг над головой грезившего пса стала кружиться муха и давай ругать его тоненьким голоском:
— Ах ты дворняга бессовестный, лентяй этакий! Нажрался корма
Пес очнулся и — лязг зубами на муху.
— Видали дармоедку!.. Вздумала меня попрекать ленью, когда я зайцев выгоняю из капусты!..
И, не желая терять времени на защиту своей чести, он развалился еще удобнее и вернулся к своей полезной деятельности. А муха все кружилась над ним, хотя он хмурился и выставлял когти, и пищала:
— Ах ты дворняга бессовестный, лежебок этакий!.. Велели тебе ребенка караулить, а ты сам разоспался, лодырь!..
И с этой минуты укроп и петрушка, картофельная ботва, маки и подсолнухи, ветер на небе, дыхание спящего Стася, аисты на крыше и молоты в кузнице — все в лад повторяли:
— Ленивец Курта!.. Ленивец Курта!.. Ленивец Курта!..
Но трудолюбивый Курта не обращал на них внимания и гнал прочь зайцев!
Пока Стась и Курта крепко спали под дуновение теплого ветерка, Шаракова обобрала гусениц с капусты, прополола свеклу и принялась рвать в решето салат к обеду. Славная эта травка жила в уголочке огорода, возле плетня, тянувшегося вдоль дороги. Хозяйка осторожно присела над ним и, выбирая молодые листочки, думала: вот, наверно, обрадуется салат, когда его бросят в горячую воду, смоют с него пыль, польют уксусом и заправят салом!
Она нарвала уже с полрешета — почти столько, сколько ей было нужно, — когда на дороге послышалось дробное, семенящее шарканье и стук палки о землю. В ту же минуту до слуха ее донесся какой-то невнятный разговор:
— Да остепенишься ты наконец или нет?.. — спрашивал усталый женский голос.
Кузнечихе почудилось, что в ответ раздался короткий глухой шорох, словно кто палкой провел по песку. Потом снова послышались шаги и стук, сопровождаемый этим странным шорохом.
— У, собака! — говорил сердитый голос. — Так-то ты меня благодаришь за то, что я тебя вывела в свет!.. Давно бы сгнила где-нибудь под забором или сгорела в огне, как окаянная душа, если б не я… Дурища!..
Снова раздался шорох.
— Дура ты, говорю. К пастухам бы тебя, они тебе подходящая компания, а не я!.. Небось была бы умней, кабы тебя собаки изгрызли или о свинячьи хребты кто обломал. У-у, колча!..
Кузнечиха поднялась и увидела на дороге, в нескольких шагах от плетня, дряхлую старушонку; в руке она держала длинную палку, а из-под платка у нее выбивались две седые прядки, которые тряслись вместе с головой.
— Кого это вы, мамаша, ругаете?.. Гжыбина!.. — смеясь, окликнула ее Шаракова.
Старуха обернулась к ней.
— Это вы, кузнечиха?.. —
С этими словами она подняла свою палку, гневно ее тряся.
— Что же папаша мне наказывал? — поспешно спросила Шаракова.
— Ведь вот… путается у меня под ногами и не то чтоб помочь, а еще мешает ходить. За то, что я ее из грязи вытащила…
— А что папаша-то передал с вами? — нетерпеливо повторила вопрос кузнечиха. — Были вы сегодня на мельнице?
— А как же, была… Ложись, мерзавка!.. — не унималась бабка и бросила палку под плетень. — Солтысяка вторую неделю лихоманка трясет, так я заговаривала, а вчерашний день по пути-то и зашла на мельницу.
— Здоров папаша?
— Ого! Только наказывал вам приехать к нему завтра со Сташеком, а ваш… чтобы тоже к воскресенью был на мельнице…
Видимо, забыв о своей палке, старуха облокотилась на плетень и продолжала:
— Оно видите как: органист-то, стало быть, ваш, Завада, покупает землю, ну и хочет у Ставинского, стало быть, у папаши вашего, занять пятьсот злотых. Приходил он в среду на мельницу и просил, а Ставинский-то ему на это: «А чего, сударь, ради я стану давать вам в долг, ежели вы, сударь, обидели кузнеца и поссорились с ним?..»
— И правильно папаша сказал!.. — не утерпела Шаракова.
— А органист на это: «Я с кузнецом помирюсь и буду его сына учить». А старик на это: «Вот, сударь, и мирись!» А он на это: «Боюсь я идти к кузнецу: изобьет он меня. У вас-то я был бы посмелей и даже бутылочку-другую меду бы поставил, чтоб только помириться…»
— Вот хитрец! — перебила ее кузнечиха. — А давно ли прошли те времена, когда он болтал, будто в священном писании сказано, что кузнецы и трубочисты пошли от Каина да от Хама и что они так и родятся братоубийцами?.. Провались он совсем!..
— Ну, если так и сказано в священном писании, то органист в этом неповинен, — заметила старуха.
— Брешет! — с жаром воскликнула Шаракова. — Тоже и мы знаем, где и что сказано… От Хама пошли мужики, а мой-то не мужик, а от Каина — турки, а мой-то не турок! Никого ведь он не убил!..
Гжыбина любила похвалиться своей осведомленностью относительно «потомков Хама», однако на этот раз благоразумно промолчала, памятуя, что имеет дело с таким грамотеем, как кузнечиха, которая к тому же была наследницей мельников Ставинских!
— Да вы зайдите в хату, отдохните, — радушно позвала старуху Шаракова, заметив, что та устала.
— Не могу! — отказалась бабка и схватила палку. — У Матеушовой корову раздуло, так мне надо пойти ее окурить… Ну, — прибавила она, тряся свою палку, — ты смотри не озоруй… хоть остаток пути, не то я тебя…
— Что это вы говорите? — остановила ее кузнечиха.
— А что мне не говорить? Пусть скачет прямо, а то шатается, как пьяная…
— Это ноги у вас, мамаша, подгуляли; палка не виновата!