Том 1. Рассказы и очерки
Шрифт:
Степан предложил поохотиться на гусей. Мой товарищ согласился. Я отказался и пошел от скуки пройтись по лесу. В лесу было тихо и спокойно, стоял серый полумрак стволов, и только вверху играли еще лучи, светилось небо и ходил легкий шорох. Я присел под лиственницей, чтобы закурить папиросу, и, пока дымок тихо вился надо мною, отгоняя больших лесных комаров, меня совершенно незаметно охватила та внезапная сладкая и туманная дремота, которая бывает результатом усталости на свежем воздухе.
Меня разбудили чьи-то мелкие шаги. Между стволов мелькала
Кому же? Значит, население этого уголка не ограничивается Степаном и Марусей… Есть кто-то третий. И в самом деле, трудно было представить, что весь этот уголок разделан руками только двух человек. Для этого нужно было много упорного труда и своего рода творчества. Я вспомнил, каким тусклым и безучастным взглядом Степан смотрел на свои владения… Едва ли он играл в этом творчестве особенно видную роль. На всем здесь лежала печать Маруси, ее личности и ее родины. Но все-таки этого было недостаточно. Нужна была еще чья-то упорная сила, чьи-нибудь крепкие мускулы…
Фигура женщины исчезла между стволами. Я выкурил еще папиросу и пошел в том же направлении, интересуясь этим неведомым третьим обитателем хутора.
Вскоре передо мной мелькнула лесная вырубка. Распаханная земля густо чернела жирными бороздами, и только островками зелень держалась около больших, еще не выкорчеванных пней. За большим кустом, невдалеке от меня, чуть тлелись угли костра, на которых стоял чайник. Маруся сидела вполоборота ко мне. В эту минуту она распустила на голове платок и поправляла под ним волосы. Покончив с этим, она принялась есть. С ней был еще кто-то, но за кустом мне его не было видно.
Один мой знакомый, считавший себя знатоком женщин, сделал шутливое замечание, что любовь крестьянской женщины легко узнать по тому, с кем она охотнее ест. Это замечание внезапно мелькнуло у меня в голове при взгляде на спокойное лицо Маруси. С нами она была дика и неприступна; теперь в ее позе, во всех ее движениях сквозила интимность и полная свобода.
Мое положение невольного соглядатая показалось мне не совсем удобным, и потому, отступя несколько шагов по мягкому мху, я вышел на полянку в таком месте, где меня сразу могли заметить.
Мои подозрения рассеялись тотчас же, как только, приблизясь, я разглядел собеседника Маруси.
Это был человек, которому, даже при пылком воображении, трудно было навязать роль соперника удалого Степана. В то время как на последнем все было чисто и даже, пожалуй, щеголевато, — работник весь оброс грязью: пыль на лице и шее размокла от пота, рукав грязной рубахи был разорван, истертый и измызганный олений треух беззаботно покрывал его голову с запыленными волосами, обрезанными на лбу и падавшими на плечи, что придавало ему какой-то архаический вид. Такими рисуют древних славян. Возраст его определить было бы трудно: сорок, сорок пять, пятьдесят, а может быть, и значительно менее: это была одна из тех кряжистых фигур, покрытых как
Плохие якутские торбасишки он снял на время отдыха, и огромные ступни его торчали как-то нелепо из-под синих дабовых штанов.
— Хлеб-соль! — сказал я, кланяясь.
Он смотрел на меня несколько секунд, не отвечая, и потом сказал:
— Милости просим, хлеба кушать…
— Можно присесть?
— Садись, не просидишь места.
Маруся не обратила на меня никакого внимания. Незнакомец зачерпнул несколько раз ложкой из горшка и, еще рассмотрев меня с деловитым любопытством, спросил:
— Из каких местов будете? Расейские?
Я назвал свою губернию.
— Это что же, — под Киевом?
— Да.
— Далече же, — произнес он и, отложив ложку, перекрестится. — Спасибо, хозяйка.
— А вы откуда родом?
— Мы-то? Мы калуцкие.
— А здесь давно?
— Здесь-то… Да уж, как тебе сказать, годов десятка полтора будет.
— Давно! — вырвалось у меня невольно.
— А мне, так будто и недавно. Поживешь сам годов с пяток, а там и не заметишь… Объявляли, скажем, манифесты. Мне хоть сейчас ступай куда хошь, хоть в Иркутской… Да куда пойдешь? Далеко!
Мне опять вспомнился Степан, выбежавший из каторги, прошедший с Марусей всю Сибирь, и я с невольным жутким чувством посмотрел на этого человека, напоминавшего обомшелый пень, выкинутый волной на неприветливую отмель.
Он вынул из кармана кисет и трубку и потом взял из пепелища горячий уголь, который, казалось, нисколько не жег его руку…
— Куда пойдешь? — сказал он, выпуская дым изо рта, и мне стало еще более жутко от этой безнадежности, потерявшей даже свою горечь. — Нет, брат, попал сюда, тут и косточки сложишь…
Он посмотрел на меня из-за клубов дыма, и какая-то мысль залегла где-то в неясной глубине его серых глаз.
— Этакой же вот Ермолаев был, когда мы с ним в дальном улусе встретились. Молодой… Я, говорит, здесь не заживусь… Не зажился: теперь уж борода седая…
И он опять посмотрел на меня.
— Вы это о каком Ермолаеве говорите? О Петре Ивановиче? — спросил я.
— Ну, ну, знакомцы, видно?
— Встречались.
Он откинулся спиной на пень и принял позу человека, наслаждающегося отдыхом.
— Да… жили мы с ним, — сказал он, вспоминая что-то. — Душевный человек. Ну! чудак… А не говорил он тебе про меня?
— Нет, не говорил…
— Про Тимоху-то?.. Как мы с ним в улусе землю зачали пахать?
— Нет, не говорил. А вы расскажите сами.
— Рассказать тебе?.. Пожалуй, еще не поверишь…
— Расскажи, — вдруг тихо и застенчиво вмешалась Маруся…
— Любит, — сказал Тимофей, усмехнувшись в сторону Маруси. — Все одно — сказку ей рассказывай…