Том 1. Романтики. Блистающие облака
Шрифт:
Он еще долго говорил о том, как надо писать.
— Семенов, к примеру. Голова всегда болит, в лице — ни кровинки, вместо крови у него лампадное масло. На писательство он смотрит как на священнодействие. Чепуха. Кому он нужен, этот византийский туман?
Он надел кепку, встал и заговорил возбужденно:
— Так же нельзя, поймите. Писать — как ледяной водой обливаться. Первое время жутко, потом привыкнешь.
— Почему же вы так не пишете?
— Я лодырь. Если бы само писалось, было бы здорово. Встал утром — лежит на столе свеженькая глава, пришел вечером — опять свеженькая глава. А я бы только
— Вези, брат, вези, — сказал он извозчику. — Успеешь поторговаться. И это, — опять обратился он ко мне, — в нищей юродивой стране, где каждую мысль надо беречь, как крупицу золота.
В лесу было черно, фыркала лошадь. За деревьями проревел и промчался огненной струей окон сибирский экспресс.
Река Серебрянка
Около дачи при фонарях играли в крокет. Женский голос крикнул: «Игорь, не загоняй шары!» Над соснами стояли северные звезды.
Встретил нас крошечный кадет с фонарем — Игорь.
— Мой крестник, — сказал Роговин.
Игорь шаркнул ногой, голова у него торчала ежом, в глазах был восторг.
— Я разбойник! — крикнул он и побежал на площадку. — Мы с Наташей разбойники. Всех о кол убиваем.
— Как вам нс совестно, — сказала мне Наташа. — Вы ведете себя, как старый бобыль, — прокурились насквозь, прячетесь, — нехорошо. Знакомьтесь. Нину вы знаете. А это ваш брат — журналист, редактор «Синего журнала» — Любимов. Это тоже журналист, вы, кажется, знакомы, Серединский, а это мой крестный сын — Игорь. Вы ему расскажите про море, только пострашней и поинтересней. Миша сидит на даче, пишет. Ну, довольно. Сдавайтесь. Идем на веранду.
На веранде сели за чай, пришел Семенов. Бабочки бились около свечей, падали на стол.
— Первый раз в жизни проигрываю, — сказал Любимов, — Всегда иду ва-банк, и всегда везет, даже когда ставлю собственную голову.
— Когда же это ты ставил? — спросил Серединский.
— В Питере два года назад.
— Питер весьма неромантичный город, — сказал Серединский, — там тесно таким авантюристам, как ты.
— Дело было так. Приехал немец-укротитель Баер с труппой молодых африканских львов. Я пошел его интервьюировать. Баер говорит — львы злые страшно, плохо прирученные, молодые, работать с ними трудно. Потом пошли рассказы — будто его дедушку и бабушку, отца и мать и всех братьев и сестер разорвали львы. Когда лев бросается, стрелять нельзя — можно попасть в публику. Поэтому у укротителя в револьвере только одна боевая пуля, остальные заряды холостые. Он стреляет холостыми, если же видит, что не помогает, видит, что крышка, то последнюю боевую пулю — в себя. Баер показал мне револьвер, я взял его, повертел и спрятал в карман. «В чем дело?» — «Дело в том, говорю, что я не укротитель, но я сойду в клетку с вашими лопоухими львами и просижу пять минут». Баер обалдел. Я вышел, привел фотографа, дал Баеру расписку, что в случае смерти вся вина на мне, вошел в клетку и сел на стул.
— Ну и что? — спросил Игорь.
— Что? Ничего. Львы подвинулись, высунули языки и смотрели на меня с удивлением.
— И ты просидел
— Не пять, а семь.
— Почему?
— Потому что дурак фотограф. Он непременно хотел снять одного льва в профиль, говорит — редкий профиль, а тот все не садился, все анфас и анфас. Да ты что, не веришь? Я тебе завтра карточку покажу.
Игорь захохотал.
— Какой вы врун, Любимов, — сказала Нина.
— Нина Борисовна, — сказал торжественно Любимов, — я не вру. Я на этих львах карьеру сделал. После этого меня пригласили редактировать «Синий журнал».
— Это у вас, — спросила Нина, — был всероссийский конкурс на лучшую гримасу?
— У меня.
— А это у вас, — спросил Роговин, — была фотография картошки с лицом Горемыкина?
— У меня — все у меня. У меня и не это было. У меня была фотография грудного ребенка с окладистой бородой и болонки с ослиными ушами.
Игорь снова захохотал.
— Иди спать, Игорь, — сказал строго Семенов. — Нахохочешься, потом ночью будешь плакать.
Игорь покраснел, шаркнул ногой, сказал «покойной ночи» и ушел в комнату. За дверью он еще раз прыснул.
После чая пошли по узкой дороге к реке Серебрянке.
— «Дул свирепый зунд прямо в Трапезунд», — запел Серединский и вскрикнул:
Ах, мичман молодой С русой головой Покидал красавицу Одессу!Дальше не знаю. Вот черт! Нет у меня памяти на эти песенки.
— Я знаю, — сказала со смехом Наташа:
Запомни фразу, лихой моряк: Любить двух сразу нельзя никак.— В горелки! — закричал диким голосом Любимов. — Роговин, расставляй всех. Я горю.
Первыми бежали Серединский и Наташа. Серединский бросился в лес, ломал кусты, ухал, кричал, изодрал о ветки лицо.
Потом бежал я с Ниной. Я далеко обогнал ее, она добежала ко мне, задыхаясь упала мне на руки, и сквозь тонкую ткань я почувствовал ее горячее бедро, ее дыхание обдало мне щеку. Подбежала Наташа.
— Нина, я схватила тебя, ты вырвалась. Это неправильно. Ступай гори.
— Я и так вся горю, — сказала Нина. — Довольно. Я не могу больше.
— Ну, сядь на пень и сиди. Отдышись.
Наташа взяла меня за руку, стиснула пальцы так, что хрустнули кости. Я вскрикнул.
— Твердая рука, — сказала она шепотом. — Мальчишеская слабая рука. Вам больно. Какой же вы моряк после этого?
Я отнял руку.
— Трудно бегать в темноте. Довольно! — крикнул я. — Роговин! Довольно.
— Ну, ладно, — ответил Роговин. — Отставить. Пойдем дальше.
Рука у меня ныла. Я закурил, зажег спичку. Увидел глубокую ранку от ногтя. Из нее сочилась кровь. Я перевязал ранку платком.
Я шел с Семеновым, он говорил мне что-то о Розанове, но я ничего не слышал, отвечал некстати, краснел в темноте. Надо подбить Роговина сейчас же уехать. Кажется, есть двухчасовой поезд.
Около реки сели на берегу. Сосны стояли над самой водой, вода журчала о корни, над лесом мигнула зарница. Все молчали.
— Вы, кажется, поранили руку? — спросила Наташа.