Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
При всеобщем перепуге после 10 мая (1940 год), когда правители наши, вдруг сделавшись людьми верующими и богомольными, отправились в Нотр-Дам служить молебен23, а в речах и газетах зачастило слово «чудо»: все надежды возлагались на чудеса. Но, как известно, береженого и Бог бережет, и благоразумные бросились кто куда из Парижа. Побежал и Аксолат, забрав от Половчанки все свои вещи – до перьев и карандашей, и одно забыл, – не думаю, чтоб преднамеренно, горшок. А горшок был единственный во вселенной, как стали его величать механики и водопроводчики,
Устройство урыльника не сложное, но механизм хитрый: стоит только усесться поудобнее, как тотчас внутри горшка зажжется электрическая лампочка, кроме того, если надавить кнопку, горшок можно поднять по желанию – он был установлен на складных металлических прутьях, вроде гармонии, – и на корточки садиться вовсе не обязательно.
Про этот диковинный нужный «аппарат» скоро стало всем известно и не только в доме, а и кругом до Тоненькой шейки, булочницы, и Бешеных баб, зеленной рынок, соседний с Иваном Павловичем Кобеко.
«Сору, говорите, из избы не выносить! – говорил Иван Павлыч, – хороша была бы изба, если бы копить в ней такую драгоценность».
Горшок Аксолата сделался популярен не менее, чем голландец, Евреинов и фотограф Лиже, и на время затмил камушки для зажигалки, изобретение Железного.
И не редки случаи, зайдет к Половчанке какой-нибудь по делу, больше дамы, а из разговора выясняется, что пришел человек «горшочек посмотреть».
Бедный Аксолат, его судьба – горькая участь Анны Безумной: не вернулась – где-то по дороге зацапали и увезли.
Так и остался горшок бесхозяйственный владеть Половчанке.
Пупыкин, как Едрило, за все берется: сфотографировал горшок и делал над ним всякие опыты, но секрет механизма разгадать не мог. И только думает, что горшок – персидский, «тайна востока».
В судьбе этого персидского горшка было что-то похожее на историю с пишущей машинкой учительницы Семякиной. Только без всякого чаромутия: ни загадочных персидских начертаний, ни разварной картошки и никакой «компактной массы» из алжирских мух.
Делая опыты над горшком, Пупыкин свинтил винтик, а где новый винтик достанешь? – и погасла электрическая лампочка; а садясь на горшок без надобности, расшатал самодвижущуюся подставку – она оказалась не металлическая, а из картона, оклеена серебряной бумагой; и вот кнопка не действует. И ничего персидского – горшок, как горшок – «до-военный»!
Нынче нет ненужных вещей, все пригодится. И Пупыкин, завладевший горшком «революционным порядком», приспособил его к хозяйству: вымачивает в нем бобы, чечевицу, сейчас мочится «Вельтеровская» [2] овсянка, по крепости ореху не уступит, «персидская».
2
Г. Г. Вольтер, по словам Ивана Павлыча, когда писал свое исследование о русском ударении, питался, по каким-то своим соображениям, исключительно овсянкой, а закончив труд, раздал, что осталось, приятелям на корм, вот почему и название «вольтеровская», а не то чтобы такой сорт крепкий [Примеч. Ремизова – Ред.]
Я
Где-нибудь в Юшковом переулке – каменные амбары, склады и тесные «конторы», живой души не увидишь и вдруг важно выступает Кашемирский купец – одна борода чего стоит! Земля полнится о таком, о Кашемире – держи ухо востро, на глазах перевернется: то он барс, а из барса в коня, а из беркута кречет, а из щуки пескарь, он и лапчатый гусь, колкий еж, сокол, петух, а раскатится в мелкий жемчуг, хочешь схватить, а он черной жемчужиной и был таков.
Юшков переулок известен не только большими купцами, из него вышел «Скорпион» – Сергей Александрович Поляков, издатель журнала «Весы» – русский символизм.
В Казани в мечетях меня принимали за своего и я обряжался в туфли, как правоверный, с тибетскими ламами я не чувствую себя «иностранцем». В революцию все народы Великой Сибири сошлись на Васильевском Острове в моей серебряной «кумирне»27 (на стене серебряные бумажные гнездышки – приютились сучки, обрывышки, корни – «нежить и нечисть»28 для простого глаза – потайные существа с полей и лесов русской земли). Бывал и я в их кумирне.
Мое восточное соединяет меня с нашим востоковедом «эмиром» Василием Петровичем Никитиным29, кудесником нашего Оракула и чернокнижником (Черными книгами30 весь его подвал забит).
Жил «эмир» на четвертом под Половчанкой и над той, «собаку которая мыла», а теперь на восьмом, выше некуда. В светлые ночи, после трудов, любуется он на Париж, вышептывая любимые стихи Мохамеда Икбаля, из Лагора31:
Долина любви очень далеко, дорога длинная, но свершение столетнего пути в одном вздохе мгновенно В поисках трудись и не выпускай из рук полы надежды, богатство там, ты обретешь его в конце пути мгновенно.Эмир32 в ореоле славы и нимбе величия – эмир! проходя по долгой лестнице из своего улуса, ни с кем не заговаривает и ни на кого не смотрит – из чародеев он выше всех чародеев на голову, пожалуй, только под Едрилу. А если бы кому пришло на мысль спросить его невзначай даже такое домашнее и нетерпеливое: «будут ли топить?» – он ответит, но ответ его зазвучит или по-арабски или по-персидски.