Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
Когда я кончил повесть Вельтмана, всем понравилось, и разговор пошел о всяких заклинаниях и чарах.
Иван Павлыч только забыл, из чего самый приворот сделать, в каком кушанье; хорошо помнит: надо выварить в маковом молоке и приправить кошачьею кровью.
– И это так крепко, – сказал он, подтянувшись, – вынесет по всем всюдам, и у того человека в глазах засемерит и застрянет одною мыслью в мыслях.
Утенок начал было, как у них, в Лялином переулке, околдовали кухарку камнем.
– Каким камнем? – перебил Иван Павлыч, –
Утенок только виновато облизнулся: оливки давали себя знать. С Иваном Павлычем все равно не сговоришь, да она и не помнит, через какой камень околдовали Грушу.
– А вот тоже кур щупают, – думая о чем-то своем, заметила Анна Николавна.
И разговор перешел к яйцам и мылу: ни яиц, ни мыла достать нельзя.
– Надо умываться песком, – сказал Иван Павлыч, – так только и можно сохранить свое тело в первобытной чистоте.
Все принимали участие в разговоре и только Листин молчал. А ведь Листин больше всех и нуждается в колдовстве: на сердце Лифарь – этот блестящий вихревой завертень, без чар, как его ухватишь!
Великие люди всегда окружены стеной. Стена – это их дело или излучение их дела. Так было с Толстым и с Иоанном Кронштадтским И всегда находится кто-то, по вере или корыстно сторожит их Про Иоанна Кронштадтского у Лескова в «Полунощниках». О Толстом я помню из разговоров, какие надо было пути пройти, какие двери, чтобы проникнуть к Толстому. А ведь думалось не так и кто не думал: пойду к Толстому да захвачу еще с собой Бахрака. Шестов рассказывал, как гимназистами они решили идти к Толстому просить рассказ для их ученического журнала: в самом деле, что стоит Толстому написать рассказ! И пошли целой оравой. вот и дом, а дверей-то не могут найти, они было в калитку, а калитка на замке – стена
То же и Лифарь. И это не Москва, а Париж. И известность его действительно по всем всюдам. И у Лифаря стена. А привратник его брат Леонид. Если откажет Леонид, к Лифарю уже никак.
У Листинг в папке тысяча лифарей, ей хочется показать Лифарю, услышать его слово, а Леонид не пропускает. Она дежурила под дверями отеля и часы претерпевала в приемной, – и все без толку: Леонид сказал, нет – и крышка.
«Так когда же можно видеть Сергея Михайловича?» – потеряв всякое терпение, воскликнул Листин от перемучившегося сердца, не в нос уж, как обычно, а отчаянно-тонко, несчастный Листин.
«По большим праздникам!» – огрызнулся Леонид и бормочет: «если все художники, да еще и такие – любители повадятся ходить со своими картинками показывать Лифарю, у Лифаря не станет времени не только на обед, а не успеет и по надобности, а терпеть вредно для здоровья». Леонид большой философ.
Все это у Листина горько сложено на сердце и запечатано. И никакой лазейки. Вот почему она и молчит. Но ее тайна для нас не скрыта.
– Позвольте, – сказал Иван
Листин с радостью схватился за Ивана Павлыча с его кошачьей кровью.
– У Юлии Васильевны есть кот (Юлия Васильевна соседка по ее чердачной комнате). Но из чего сварить зелье?
– Из пшена с песком, птичье кушанье, – посоветовал Утенок.
– Какой песок? – оборвал Иван Павлыч, – пески разные: есть речной песок желтый, а там, где глина, называется красный.
И схватившись за «песок», снова повторил, что надо умываться не мылом, а песком, чтобы сохранить первобытную чистоту тела.
Утенок попробовал было возразить:
– А если первобытной не осталось, как же без мыла?
– Мыло по тикеткам, да и того нет, – сказала Анна Николавна, – и как же это кошачьей кашей накормить человека, не лучше ли испечь блинчиков?
– Не надо никакого песку, никакой каши, есть верное средство овладеть и самым каменным сердцем, а Леонид никакой камень!
Я вспомнил, что Серафима Павловна от Берестовецких ведьм46 столько знает всяких заклинаний и приворотов, и, конечно, все помнит.
(Это теперь я понял: память у Серафимы Павловны была в сиянии ее глаз – «живая вода».)
Уже все поднялись уходить.
– А что вы говорили про воздыхания? – прощаясь, вспомнила Анна Николавна.
Я сразу не понял. Но повторяя себе «воздыхания», вдруг сообразил: это когда я читал «Кроткую», я помянул о «высоком дыхании» у Достоевского.
– Высокое дыхание, – сказал я Анне Николавне, – есть у Лескова в «Соборянах» и в рассказе «Владычный суд», а у Достоевского в «Униженных и оскорбленных» и в «Вечном муже».
И я прочитал из «Вечного мужа» без передышки:
«И навсегда потом остался ему памятен, мерещился наяву и снился во сне этот-измученный-взгляд-замученного-ребенка-в-безумном-страхе- и-с-последней-надеждой-смотревшей-на-него».47
И когда мы остались одни, я сказал:
– Надо придумать что-то для Листина: заговор, что ли, в шутку, пускай себе твердит. Так, ведь, как она сейчас, можно впасть и в отчаяние.
Когда я кутал в одеяле, чтобы теплее было, и подтыкивал, чтобы никакой щелочки, Серафима Павловна сказала:
– Не надо обижать Утенка.
– Да кто ж его обижает?
– Утенок несчастный, одинокий, никто о нем не позаботится.
– А Иван Павлыч!
Но заметив, что Серафима Павловна смотрит удивленно, поправился:
– Иван Павлыч на всех сковычет, а Утенок… то он про Грушины камни, то про песок, начал было читать свои стихи и с полслова остановился, и все у него так.
А закутав в последнее одеяло «на сон грядущий», я присел на кровать – отдохнуть.
– А Наяду я понемногу спаиваю, – говорю языком, а все мысли в дремле.