Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
А Серафиме Павловне снился наш старый знакомый, еще с Петербурга, он недавно помер, хороший человек, только брюзгливый. Но это неважно, совестливый, хороший человек И это хорошо.
А Ивану Павлычу сны не снятся.
Мне было совестно перед Дударевым. И я предложил закончить «Историю бисера». Никто не согласился.
Серафима Павловна читала стихи. Она читала на память из «Онегина». Стихами и кончился вечер.
Если бы знать, что последний… И что же? Подойти к окну, как хотел Леонид в Опера и вниз головой: «прощайте!» Такого случая у нас на Буало еще не значится, а будет, и не
В мышке было что-то печальное, не понимаю. Или ее взволновала волшебная дудочка? Дудочка манила ее на волю, обольщала «волей» – и для зверей, стало быть, есть эта «воля» и к воле тянется душа зверя, как и человека. По «воспоминанию»? или проще: от тесноты? – от «проклятия»: «некуда деваться!»
Весну мне открыл Н. Г. Елисеев.
Я встречаю его по утрам у метро. торопится на службу в банк. А сегодня задержался.
– Теперь будет легче: весна пришла! – и видно, сам он ее очень почувствовал, разговорился: – вы не имеете сведений о Павлищеве?
Я не понял.
– В доме у вас жил.
– Павлищев из «Идиота»57? – спросил я и вдруг понял, что это про Едрилу, он с Едрилой вместе учился, – а разве ему фамилия Павлищев? – и я хотел рассказать о мышиной дудочке, но Елисеев уже прощался.
– А Мамочка, помните, такая с собачкой, соседка Едрилы, – сказал я, – она теперь без своей собачки: любимая и неразлучная собачка прогрызла ей наволочку, и кончилась вся любовь
А и в самом деле, я заметил, что «шкурки» и допотопные накидки исчезли, все идут налегке, и сам я почувствовал, что в воздухе весна: весна пришла!
С вестью о наступившей весне я вернулся домой. И прямо в комнату к Серафиме Павловне. она проснулась и смотрит. И я ей первой:
– Весна пришла!
Как я тужу, ведь это была ее последняя весна. Да если бы знать, я бы все отдал, правду говорю, достал бы целое кило… настоящим кофеем поил бы, а не этим пометом. У меня в руках был пакет, только что по карточкам купил.
По случаю весны я решил снять с себя пальто. И налегке вышел в кухню. И только что взялся за «помет» – звонок.
И почему-то мне подумалось: «монашек!» А как давно это было, когда в такой первый весенний день в Петербурге монашек принес мне зеленую ветку58 – начинать мою «Посолонь». И я уж думал, как я скажу Серафиме Павловне, и она мне скажет «Как! монашек вернулся и эта ветка!» Но я не скажу «к какому Морю-Океану пойду я с этой веткой?»
А это был не монашек, а круглый, грузный, как Едрило-Павлищев, с портфелем.
И без всякого счета – платить ничего не нужно! – он из Префектуры. он должен освидетельствовать «антисанитарное» состояние нашей квартиры. И показал бумагу. Но я не посмотрел, все равно, с моими глазами и не разобрать, да и в коридоре темно.
– По доносу, – сказал он.
– Но кто же?
Он
Да и спрашивать нечего было. я вдруг вспомнил все мои утренние «пропуска» через няньку, ее укоры и угрозу ее хозяйки «принять меры».
Вот уже месяц, как нет ни няньки, ни ее хозяйки, оскрипленная учителем квартира опять пустая. С доносом в Префектуре не очень торопились, и только в этот первый весенний день начинается дело.
– Какие меры? – спросил я.
Он ничего не ответил.
Повел я его в «кукушкину» комнату, теперь можно, пришла весна. Вся она сияла моими абстрактными конструкциями: серебро и краски. Что ж ему записывать? Повел я его и в ту, необитаемую, с сырой пробковой стеной. Постукал он пальцем стену: и правда, – пробка. Но и про это что же записывать? А к Серафиме Павловне я его не повел. Да и не надо: ему и этого довольно – калейдоскоп и пробка.
– Доносили, – сказал он, – об антисанитарном состоянии квартиры, а ничего такого не вижу текучего.
– Я понимаю, – сказал я, – все от нашей звучности.
И начал ему, как повесть начинается, – я в ту минуту мысленно всю для него повесть написал, только без самого конца.
– «Дом наш громкий, – в улицу Буало, – говорил я, – а по налогам – “люкс”…»
И о всех чудесах дома, чаромутии и чародеях, с Сестры-убийцы до Евреинова, помянул и венгерцев и докторских собак и пропавшего доктора.
Он слушал не особенно внимательно, но при упоминании о мышах заметно оживился. А я продолжал мою повесть с громкими именами, и про скрипичного учителя и про няньку, и что в доме блох довольно.
– Блохи! что ж тут такого? (Я понял: «антисанитарного».) Возьмите к примеру котов: у всякого порядочного кота непременно блохи, это не преследуется.
А когда из пробковой мы вошли в кухню, чтобы мне подписаться – чернила, бумага, все теперь на кухне, – он, неизвестно к чему, сказал:
– Если бы пустить котов на скачки… (И я сейчас же за него мысленно договорил: «все присутствующие на скачках облошились бы», – но я ошибся.) Все лошади никуда в сравнении с котами, – сказал он, – самый незначительный шелудивый кот обгонит самую горячую лошадь. Блоха – неприятность для человека, живит кота.
И я подумал: «не один я нынче под Пруткова»!
Он сел к кухонному столу, развернул папку, вытащил какой-то розовый листок: я должен подписаться.
И тут я заметил, как, подавая розовый листок, он вкусно повел носом, а глаза странно взблеснули.
– А мыши у вас есть?
И это спросил он так, как я бы спросил о настоящем кофии.
– Больше нет; – сказал я неправду, – волшебная дудочка всех увела!
И тут я увидел мою мышку: мышка комочком замерла у ножки стола, ему не видно, но он ее чует.
Я подписал, не читая, розовую бумагу, я вывел со всеми завитками «персидским» ладом мое латинское имя, а под росчерком – дыхания в бесконечность – по-русски: «мышков нету». Все равно, моя подпись, мой росчерк все покроют, да и разбираться кому станет.
Я не сомневался, передо мною был переодетый кот: как он складывал бумагу – я наблюдал – так только кот мышей ловит, а его руки, да это подушечки-лапы!
И меня нисколько не удивило: у каждого из нас когда-то, помните, завелся кот в голове;59 и ничего странного, что кот, после волшебной дудочки, заманившей всех мышей на свалку, пришел ко мне.