Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
Гляжу на повара и вспоминаю, как в оккупацию всякий день в двенадцать выдавал он мне бесплатно суп, а по праздникам – с косточками; случалось, бухнет и котлету – только всегда тайком от хозяев. Я заметил, что при бесплатной выдаче никакого мяса, а когда по оплошке или доброму умыслу попадал мне в суп кусок мяса, хозяева, на глазах у меня, вылавливали из моей посуды. И чего-то мне всегда неловко было и я чувствовал себя виноватым и там, под этим сжимающим чувством невольной вины, закипало такое жгучее – всякий день в двенадцать я стоял под окошечком в кухню, я просил не для себя.
И
Повара зовут Иван Иваныч, а по фамилии не знаю, а должно быть неожиданно завитное, вроде Судоплатов. Был и он молодым, да и теперь не развалина – глаза видят и на уши не жалуется, хоть и пропарен и огневен кухней. Богат терпением и совестливый («совесть» это наше человеческое, а там! – этих фокусов не знают!) это он и косточку мне подложит и котлету бухал, а сам оставался без косточек и котлеты на пустом супе. Одинокий, вернется с работы и, если сон не сшибет, читает Апокалипсис на сон грядущий. Почему именно это «тайное тайных», не могу сказать. И потом рассуждал в «делах человеческих», и всегда своими словами, передать невозможно и не потому, что путано, а потому, что все его примеры, как нарочно, бывали ни к селу, ни к городу. А попал он в Париж после эвакуации русских солдат из Крыма и остался тут в городе и в пусте неувядаемых чар, старого серого камня, тонкого рисунка и точной формы в Париже русский – Иван Иваныч – без «политики» – русский повар.
В последний раз я видел повара в памятный день для Парижа – 24-ое августа 1944-го. В полдень я пришел в ресторан за бесплатным супом. И повар, высунувшись из окошечка, чего-то, как на огонь, стесняясь, сказал мне, что больше не велено давать.
Я один и мне одному ничего не надо – это «надо» всегда соединяется у меня с кем-то другим.
Покорно я поблагодарил хозяев за все бесплатные годы – воображаю, как я надоел им своим попрошайством! Поблагодарил и повара, что стоял над его душой у окошечка в кухне с протянутым кувшином. И не оглядываясь, с легким чувством освобождения, вышел на улицу с пустой посудой.
Это был день особенный, «Освобождение». С 14 июня 1940 мы были, как мыши в мышеловке4, и вот дождались: свобода – мне это напомнило март 1917 г. в революцию в Петербурге, день на Васильевском острове.
С крыш стреляли – пройти и два шага по нашей улице до дому опасно. Но я шел, как всегда: мне было все равно и при всей моей покорности меня тянуло, как тянет поглядеть на падаль, на эти слепые выстрелы – как отголосок совсем не вслепую недавнего многолетнего «не велено».
Нынче три года исполнилось, и вот через три года повар робко постучал в мое «нету дома»: узнаю ли его и помню ли?
Все эти годы за Апокалипсисом и без Апокалипсиса он обо мне думал, а другой раз
«Вы забитый человек, – говорит повар, – вам и жить-то осталось пять лет».
Я сосчитал в уме – 1947 плюс 5 равно 1952, и переспросил: «Сколько?»
– Пять лет, – сказал он, и подумав, – никак не больше.
И эта определенность – недаром, стало быть, Апокалипсис с его тайными сроками и мерой – меня поразили. И я подумал «а и вправду если всего пять лет, никак не больше, не обзавестись ли заранее гробом – пустые ящики из-под книг Мамченко, смеря меня, сколотит».
Повар глядит на меня, как глядят повара на переваренное, и с сожалением, и со вкусом А пришел он, чтобы сейчас же вести меня в ресторан на кухню он накормит меня телятиной с картошкой-фрит.
Я отказался
– Когда-нибудь в другой раз, а сегодня никак не могу. Давайте в следующую среду. Я приду к вам на дом.
Я вспомнил, что он живет по соседству в самом старом отеле Отой «Отель де Пост», прежде была почта около «бешеных баб» – фруктовых торговок, громким голосом и необычайной ручной прытью и руганью – мне памятное в оккупацию.
Повар сидел в каком-то ошеломившем его удивлении: он никак не мог поверить, что сидит у меня, в моей комнате, и долго не мог найти слова на ответ.
– Живи вы в России, вы были бы миллионером, – сказал он, наконец, – и меня на порог не пустили б.
А когда я сказал, что и при всяких миллионах он мог бы прийти ко мне, повар безнадежно покачал головой:
– Швейцар к дверям не допустит.
«Что тут ответишь, – подумал я, – да и о чем: миллионером я никогда не буду, путь ко мне чист».
– В следующую среду, – повторил я, – я к вам в отель в 12.
– Ровно в 12, – сказал повар, – телятина с фритом.
Прощаясь, он дал мне двести франков, больше не может, его жалованье 5000 франков в месяц, и еще положил на стол четыре пакета папирос и еще большую коробку спичек.
С утра я ничего не мог делать, поминутно смотрел на часы. И сам не понимаю, чего я так волновался и зачем мне была такая точность, ровно в 12. Или мои миллионы меня подгоняли. миллионер, вот иду к повару, которого не только на порог, а к дверям швейцар не допустит. До отеля самое большее пять минут, а вышел я за десять.
На нашей церкви било двенадцать, я робко отворил дверь в бистро. И сразу растерялся: полно Бешеных баб – все знакомые, орут.
Сквозь баб к хозяину:
– Шеф Жан, – говорю, – назначил мне в двенадцать. Ремюза. (Произношу свое имя по улице, всем известно: рю де Ремюза).5
Хозяин, полоща стаканы, зачем-то вытер руки.
– Жан, – сказал он, и нос его вылетел как из деревянного скворцового домика птичка, – Жан вернется, как всегда, вечером в одиннадцать.
– Но он мне назначил на сегодня ровно в двенадцать.
– Вечером, не раньше, в 11, – птичка юркнула в кружочек, хозяин, повернувшись спиной, взялся мыть стаканы.