Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
У них была прислуга, да и теперь приходит для порядка, но не всякий день. От глаз они все сами делали: он моет посуду и выносит ордюр. Какой смиренный – бедный человек!
Мне всегда хотелось взять и ударить его по морде – «за смирение» и «бедность». Где-то он это чувствовал и пугливо отводил глаза при встречах на лестнице.
В «Крестовых сестрах» у меня есть, кажется, тоже «губернаторша» – «вошь». Жучковы в нашем доме из всех насекомых имели все права носить это имя «вошь».3
Блохи, как впоследствии
В последние дни оккупации – с субботы на воскресенье (19–20 августа) тревожная ночь. весь день стреляли.
Я не лег спать. А читал. И вдруг слышу крик. Посмотрел на часы – 2. Электричества с вечера не было, а с полночи горело. И слышу, по лестнице топают и крики. Я растворил дверь. И различаю противный голос нашей «жеранши»4 – это не просто вошь, а вшиная мать – эту я просто б расстрелял, потому что у нее есть власть мудровать над нами.
Я спустился по лестнице к консьержке. Зрелище из моей «Находки» («Взвихренная Русь»). В доме 54 квартиры и из каждой квартиры в чем кого застало.5
Оказалось, пожар.
А случился пожар у Жучковых исподтишка. Днем Жучков вытащил из «плякаров» (стенные шкапы) все свое добро проветрить.
На столе около добра стоял электрический утюг и не выключен, а с полночи за два часа накалился и, что было поближе, загорелось. А когда схватились, оба тушили костюмами. Страх был еще и оттого, что и почта, и полиция бастовали, а может, и пожарные.
И все добро пропало – на 100000 фр. – «всю деньгу за это время он вкладывал в костюмы» – тут уж со страху пришлось признаться.
Никакого сожаления я не почувствовал.
После «освобождения» «сектор» больше не действовал. И знакомые раззнакомились. Да и на улице с мешком не всякого встретишь – мешочная жизнь продолжалась, только приняла другую форму и не была всеобщей.
Жучковых я больше не встречал.
Как-то разговорился я с нашей Верховой – кто теперь и как в нашем доме домует. И узнаю, что Жучков в соседнем госпитале и губернаторша всякий день его навещает, и он все домой просится.
«Ну и чего ж?» – говорю.
«Губернаторша боится, не справится».
И Верховая отозвалась неодобрительно: если человек просится, надо уважить, тем более что доктора говорят, что ему недолго.
Я это запомнил, но к сердцу не принял: не пожалел, хотя ясно увидел, как он смотрит с упреком и, не повышая голоса, просится домой.
В ту ночь я засиделся и среди ночи слышу звонок. Бывало и раньше, позвонят, но я никогда не отворял. А тут что-то меня толкнуло.
Отворяю дверь и глазам не верю.
«Александр Платоныч!»
И он смотрит на меня. Молча.
Мне показалось, что он очень слабый и все на нем висит: я подумал, он все-таки вышел из госпиталя домой, перепутал дверь, или ему еще два этажа очень трудно, и он позвонил передохнуть. И я хотел его пригласить войти. Но он,
Я подождал, когда выйдет. На лестнице электричество погасло. Но дверь внизу не простучала. Или мне показалось, не вниз, а пошел он наверх в свою квартиру.
А днем я узнал, что ночью в госпитале помер Жучков.
«Так домой и не вернулся, – говорила Верховая, – а как просил!»
Странно мне было это слышать. Что нас соединяло? Стало быть, и отталкивание – связь? И только безразличие не найдет дорогу.
Повар*
Если вас ругают, никто не заступится, я вас уверяю: ваши друзья вам выразят сочувствие, тем дело и кончится.
Такое сложилось и у меня убеждение из случаев моей литературной жизни. Бывало, что-нибудь мое примут – для меня целое событие, и начнут печатать в журнале или в газете и на полуслове прекратят: «невозможно, протестуют читатели». Я спрашиваю себя, и разве все против меня? Да нет же, есть и другие, но, как всегда, эти другие мои, молчат. Печатно меня только ругали, и еще никогда никто не заступился за меня
Раздраженное безразличие меня окружает. Я свыкся. И потому всякое деятельное внимание для меня встряска. И долго помнится. Я хожу и пою и никогда не молча, а таким меня редко видят: мое обычное – обманутый и обруганный.
Обыкновенно гости приходят не тогда, как ждешь их, а когда им захочется. Пробовал я на дверях выставлять объявление: «не стучите и звонить не надо спешная работа». Да никакого впечатления. сначала звонок, потом постучат, или наоборот. Решил, напишу все выключающее и бесповоротное «Absent»1 и по-русски: «Нету дома».
И в первый мой опыт с уверенным, надежным “нету дома” я расположился писать – я и вечерами пишу, но для моих глаз («поле зрения мыши, а острота – бабочка»), всегда с надсадкой – и только что я начал страницу, в дверь стук: удар некрепкий, робко.
И я приготовился: «отворю и, не говоря, на “нету дома” пальцем: понимайте. А вдруг, думаю, что-нибудь случилось, ведь человек прет в непробиваемое “нету дома”».
А ничего не случилось: ни консьержка, ни почтальон, ни «обознался» или нужда какая Нет, это повар2.
Я этого повара не видел со дня «освобождения» (24 августа 1944 г.), а сразу узнал: из русского ресторана, по соседству.
Он вошел боком и, не спрося, можно ли, старался так пройти в мою комнату – в «кукушкину», чтобы – ну, как по воздуху, не следя и не задевая вещей, которых кстати в коридоре и не заметишь: под вешалкой столик, на столике черствый корм для медведя и, совсем к дверям, ящик с пустыми тюричками3 на случай.
Спиной к моей летящей тукающей «кукушке», глазами в меня и через окно, в серую, высоко над гаражом, застилавшую небо стену – повар.