Том 10. Рассказы и повести
Шрифт:
Кельнерши в черных платьях и белых передниках то и дело бегали через улицу взад и вперед между рестораном и столиками и сновали между ними с подносами.
Одна из фрейлейн заметила меня, любезно кивнула головой, и я знал, что скоро получу кофе.
С первого же дня эта фрейлейн Мари, шустрая и деловито-приветливая, оказывала мне протекцию: оставляла мне столик в первом ряду, чтобы глазеть на публику, возвращавшуюся, с пакетиками купленных булочек в руках, с «водопоя» в излюбленные места, где пьют кофе и чай, подавала мне кофе скорее и сразу понимала или делала вид, что понимает мой невозможный
Заслужил я благоволения кельнерши десятью крейцерами вместо пяти, которые обыкновенно давала «на чай» кельнершам большая часть публики.
Фрейлейн Мари быстро принесла кофе и предупредительно принесла две газеты, недурно произнося русские названия.
— Novoie Vremie und Moskovskia Viedomosti!
И спросила:
— Всегда подавать русские газеты?
— Пожалуйста. Верно, их не требуют. Русских еще мало?
— Мало. Двое кроме вас ходят и требуют русские газеты.
Нечего говорить, что я забыл предписание доктора и после кофе стал пробегать газеты.
— Извините, «Новое Время» свободно? — раздался около меня голос по-русски.
Я поднял голову и увидел перед собою Привальева.
— Вот не ожидал… Как приятно встретиться со старым знакомым! — проговорил Привальев, пожимая мою руку. — Я здесь от печени! А вы?
— От диабета…
— Позвольте присесть около.
— Пожалуйста…
Привальев попросил кельнершу подать кофе и присел против меня.
Безукоризненно одетый, моложавый, несмотря на свои «под пятьдесят», Привальев был еще красивый мужчина с заседевшей русой бородкой и выхоленными пышными усами. Но в лице он осунулся. Отливавшее желтизной, оно имело серьезное «государственное» выражение, внушительность которого смягчалась застланностью взгляда проницательных и пытливых глаз.
Он заговорил необыкновенно любезно и даже не без некоторой задушевности тона в мягком теноре.
Признаюсь, это показалось мне несколько странным в человеке, имеющем репутацию умницы и черствого чиновника, который не станет расточать нежных слов с бесполезными для него людьми и особенно с литератором, не дающим в газете статей о государственных людях, да еще хорошо знавшим Привальева в его молодости, когда он не раз выражал желание «пострадать за правду».
Любезность его превосходительства удивила меня еще и потому, что до сих пор так-таки и не подтверждались возникавшие в Петербурге слухи о том, что Привальев будет объявлен государственным человеком, и потому он директор департамента не сегодня — завтра. Уже в нескольких газетах, отвечающих потребностям публики, были набраны приветственные статьи новой «звезде» — замечательному человеку «с планом», строгого ума и доброго сердца. Уже были набраны и «мечтательно-меланхолические» краткие заметки по адресу хотя и благожелательного, но далеко не оправдавшего надежд администратора, оставлявшего пост. Уже друзья и добрые знакомые Привальева поздравляли его и трубили по городу, что другого такого, как Иван Иванович Привальев, им не найти, и что завтра будет приказ об его назначении. Уж дамы, — особенно с «настроением» к правде, любви и красоте, — ездили просить у Привальева мест для мужей, друзей и любовников, как в один прекрасный день был объявлен государственным человеком другой и… ах!
Друзья Привальева первые же изумились. Откуда могли выйти такие невероятные слухи? Да где хоть капля государственного ума в Привальеве? Разумеется, никто не мог считать его кандидатом на сколько-нибудь ответственный пост. Просто самый заурядный чиновник. Такими хоть пруд пруди. Надо отдать справедливость: перо и отлично играет в винт, но интриган, умеет свинью подложить и только воображает, что умен…
Привальев, конечно, знал, что о нем говорят теперь. И печень его превосходительства, прощупанная одним неизвестным и двумя известными петербургскими врачами, оказалась настолько увеличенной, раздражительность, безотчетная тоска и бессонница стали настолько частыми, что все единогласно предписали Привальеву безусловный отдых, поездку в Карлсбад, потом морские купанья и, главное — избегать всяких волнений, в особенности не читать «Правительственного Вестника» и не слушать служебных разговоров.
И, несмотря на это, Привальев не раз повторял, что он очень рад встретиться с почтенным писателем на чужбине.
— Ддда… Много воды утекло с тех пор! — мечтательно протянул Привальев.
— С каких именно, Иван Иваныч?
Память Привальева я его решительность были вне сомнения.
Но он, как видно, позабыл дату «тех пор» и ответил неопределенно:
— С прежних пор, конечно!.. Да. Много потерянных иллюзий и надежд… По крайней мере для меня… И, надо прибавить, много сделанных глупостей.
Он деликатно не пояснил, кем было сделано много глупостей, но, разумеется, только не им.
И, отхлебнув кофе из небольшой чашки, продолжал:
— Да… С большою будущностью страна… Только бы нам побольше людей с планом… И последовательных… Надо помнить, что мы — русские и нам нужно свое… русское… а не заимствованное. Пора это понять и не играть в жмурки… Раз мы самобытны, так и во всем должны быть самобытны… Я люблю Россию, но не скрываю от себя многого дурного в ней. И вот, подите, отдыхать люблю за границей… И лечить печень предпочитаю в Карлсбаде… Берут деньги, зато порядок, чистота, комфорт… Кофе отличное… Булочки… И эти фрейлейн все с приличными лицами, аккуратные, приветливые… И везде соблюдается очередь… Обратили внимание, какое уважение здесь к представителям полиции.
— Как же.
— А наша толпа… Наше отношение к полиции… Просят… уговаривают… И никакого внимания, пока… Почему это?
— Вы как думаете, Иван Иваныч?
— Нет людей с энергией.
— А разве у нас нет ее?
— Нет… мы точно боимся чего-то… И, повторяю, нет плана… А чего бояться, скажите на милость… Чего и кого? Уж не господ ли писателей?
И после паузы прибавил:
— Я ведь читаю газеты и журналы и не безумец, чтобы считать господ писателей опасными людьми.
— Приятно слышать такие государственные соображения, ваше превосходительство, — заметил я.
— Да… И я имею храбрость полагать, что почтенные, убеленные сединами нераскаянные грешники — и много ли их теперь? — не только ничему не мешают, а, напротив, являются некоторым украшением прессы… Они, так сказать, диссонанс в общем хоре… в некотором роде оппозиция… И я не испугался бы ее… Нет…
Но его превосходительство, видимо, начинал волноваться и, поднимая голос, проговорил: