Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
Шрифт:
Однако у полисменов начались совещания и переговоры шепотом: заявление арестанта их, как видно, обеспокоило. Один из надзирателей торопливо удалился и вскоре вернулся с человеком, который вошел к нам в камеру, послушал пульс у избитого и осветил фонарем его обострившееся, залитое кровью лицо с неподвижными, остекленевшими глазами. Ощупав его пробитый череп, доктор сказал:
Час тому назад я, быть может, и спас бы его, а теперь слишком поздно.
Когда доктор вышел в коридор, надзиратели тесной толпой окружили его, и они переговаривались между собой втихомолку не меньше пятнадцати минут, после чего доктор покинул тюрьму. Несколько надзирателей вошли в камеру и склонились над избитым человеком. К утру он умер.
Это была долгая, нескончаемая ночь. Рассвет,
Мало—помалу пленные звери пробудились во всех клетках, стали потягиваться, обмениваться затрещинами и проклятиями, потом потребовали завтрака. Принесли завтрак — хлеб и мясо на оловянных тарелках, кофе в оловянных кружках; надзиратели следили, чтобы каждый ограничивался своей порцией. Еще несколько унылых часов ожидания — и нас вывели в коридор, где мы присоединились к толпе босяков и бродяг всех национальностей и всех оттенков кожи, которых доставили из других камер и клеток. Вскоре наш зверинец погнали вверх по лестнице и заперли за высокой загородкой в грязном зале, где уже сидела толпа грязных людей. Эта толпа уставилась на нас и на человека, находившегося за столиком, который здесь называют кафедрой, и окруженного писцами и другими чиновниками, сидевшими пониже. Толпа ждала. Мы находились в полицейском суде.
Начался суд. Очень скоро я вынужден был прийти выводу, что национальная принадлежность подсудимого решала его дело. Чтобы осудить ирландца, требовались явные улики, но и в этом случае наказание было легчайшим. Французов, испанцев и итальянцев судили строго по закону, в соответствии с совершенным преступлением. Негров быстро осуждали, даже если улики были самые несерьезные. Китайцев же не оправдывали вообще. Признаюсь, я почувствовал беспокойство, хотя понимал, конечно, что то, что происходит здесь, чистая случайность, потому что в этой стране все люди свободны и равны и никто не может присвоить себе какое—то преимущественное право или отказать в законном рано другому.
Все это я отлично понимал и тем не менее испытывал беспокойство.
Я был еще более обескуражен, когда выяснялось, что любой беженец из Ирландии, нашедший приют в этой стране, может выступить перед судом и дать любое показание против такого же беженца из Китая,— показание, которое навек погубит репутацию китайца, приведет его в тюрьму и даже будет стоить ему жизни. Однако, по закону этой страны, китаец не может показывать в суде против ирландца. Тревога моя все возрастала и усиливалась. Тем не менее я продолжал хранить в глубине души почтение к свободе, которую Америка предоставляет всем и каждому, уважение к стране, которая дарует несчастным изгнанникам убежище и защиту, и продолжал твердить про себя, что все кончится благополучно.
А Сун—си.
ПИСЬМО СЕДЬМОЕ
Сан—Франциско, 18..
Дорогой Цин Фу! Я был рад от души, когда наступила моя очередь. За час, который я провел здесь, полицейский суд опостылел мне не меньше,
Они стояли на виду, не пытаясь даже спрятаться, и я стал побаиваться, что, когда я сообщу об их поступке, присутствующие в порыве праведного гнева могут обойтись с ними слишком жестоко. Быть может, их даже вышлют прочь из страны, как людей, запятнавших себя позорным поступком и недостойных более находиться в ее священных пределах.
Переводчик спросил мое имя и повторил его громко для всеобщего сведения. Решив, что настало время говорить, я откашлялся и начал свою речь по—китайски (по—английски я объясняюсь плохо):
— Услышь меня, о высокородный и могущественный мандарин, и поверь мне! Я шел по улице, исполненный мирных намерений, как вдруг несколько человек стали натравливать на меня собаку и...
Молчать!
Это был голос судьи. Переводчик шепнул мне на ухо, что я должен молчать. Он сказал, что никаких показаний суд от меня не примет. Если я желаю что—либо сообщить, то должен действовать через адвоката.
У меня не было адвоката. Утром к нам в камеру приходил адвокат, выступающий в полицейском суде (в более высоких кругах общества он носит наименование «подпольного ходатая»), и предлагал мне свои услуги, по я вынужден был отказаться, так как не имел ни денег, ни залога, который мог бы послужить ему обеспечением. Я сообщил об этом переводчику. Он сказал, что тогда я должен найти свидетелей. Я осмотрелся по сторонам, и надежда ожила во мне.
Вызовите вон тех четырех китайцев, — сказал я. — Они видели всё, что происходило. Я запомнил их лица. Они подтвердят, что белый человек натравил на меня собаку без всякого повода с моей стороны.
— Из этого ничего не выйдет, — сказал он.—— В Америке белые люди могут давать свидетельства против китайцев, но китайцы не могут свидетельствовать против белого человека.
Я похолодел от ужаса. Но тут же кровь бросилась мне в голову: он посмел клеветать на убежище угнетенных, где все люди свободны и равны, совершенно свободны и совершенно равны. Я почувствовал презрение к этому лопочущему по—китайски испанцу, который порочит страну, приютившую и питающую его. «Пусть он опалит себе глаза», — подумал я, взглянув на пламенные строки великой и замечательной американской Декларации независимости, которую мы переписали золотыми буквами у нас в Китае и повесили над домашним алтарем и в наших храмах, — я имею в виду слова о том, что все люди «сотворены свободными и равными».
Но, увы, Цин Фу, этот человек оказался прав. Да, он был прав. Мои свидетели сидели тут, в зале суда, а я не мог вызвать их. Но вот в моей душе снова затеплилась надежда. В зал суда вошел мой белый друг, и я понял, что он пришел, чтобы помочь мне. Я был уверен в этом. На сердце у меня стало легче. Проходя мимо, он незаметно шепнул мне: «Не бойся!», и моего страха как не бывало. По хулиганы тоже узнали его, стали злобно поглядывать на него и грозить ему кулаками. А вслед за тем оба полисмена, арестовавшие меня, устремили на него пристальный взгляд. Сперва мой белый друг его выдерживал, потом понурил голову. Они не сводили с него глаз и сверлили его взглядом до тех пор, пока он не опустил голову совсем. Судья, который все это время вел с кем—то приватную беседу, вернулся к моему делу. И вот это дело, имевшее для меня жизненную важность, от которого зависела не только моя судьба, но и судьба моей жены и наших детей, началось слушанием, было заслушано, закончилось слушанием, было занесено в протоколы суда, записано газетными репортерами и забыто всеми, кроме меня, все — в течение двух минут.