Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Шрифт:
Боясь ответственности, один из них, на которого могло пасть подозрение, хотел на время покинуть Англию. Он попросил у меня несколько фунтов на дорогу; я был согласен их дать. Что, кажется, проще этого? Но я расскажу это ничтожное дело для того, чтоб показать, каким образом все тайные заговоры французов открываются, каким образом у них во всяком деле компрометирована любовью к роскошной mise en sc`ene бездна посторонних лиц.
Вечером в воскресенье у меня были, по обыкновению, несколько человек польских, итальянских и других рефюжье. В этот день были и дамы. Мы очень поздно сели обедать, часов в восемь. Часов в девять взошел один близкий знакомый. Он ходил ко мне часто, и потому его появление не могло броситься в глаза; но он так ясно выразил всем лицом: «Я умалчиваю!», что гости переглянулись.
– Не хотите ли чего-нибудь съесть или рюмку вина? – спросил я.
– Нет, – сказал, опускаясь на стул, сосуд, отяжелевший от тайны.
После обеда он при всех вызвал меня в другую комнату и, сказавши, что Бартелеми достал яд (новость, которую я уже слышал), передал мне просьбу о ссуде деньгами отъезжающего.
– С большим удовольствием. Теперь? – спросил я. – Я сейчас принесу.
– Нет, я ночую в Твикнеме и завтра утром еще увижусь с вами. Мне не нужно вам говорить, вас просить, чтоб ни один человек…
Я улыбнулся.
Когда я взошел опять в столовую, одна молодая девушка спросила меня: «Верно, он говорил о Бартелеми?»
На другой день, часов в восемь утра, взошел Франсуа и сказал,
Это был тот самый приятель Бартелеми, который хотел незаметно уехать. Я набросил на себя пальто и вышел в сад, где он меня дожидался. Там я встретил болезненного, ужасно исхудалого черноволосого француза (я после узнал, что он годы сидел в Бель-Иле и потом `a la lettre [112] умирал с голоду в Лондоне). На нем был потертый пальто, на который бы никто не обратил внимания, но дорожный картуз и большой дорожный шарф, обмотанный круг шеи, невольно остановили бы на себе глаза в Москве, в Париже, в Неаполе.
112
буквально (франц.). – Ред.
– Что случилось?
– Был у вас такой-то?
– Он и теперь здесь.
– Говорил о деньгах?
– Это все кончено – деньги готовы.
– Я, право, очень благодарен.
– Когда вы едете?
– Сегодня… или завтра.
К концу разговора подоспел и наш общий знакомый. Когда путешественник ушел –
– Скажите, пожалуйста, зачем он приезжал? – спросил я его, оставшись с ним наедине.
– За деньгами.
– Да ведь вы могли ему отдать.
– Это правда, но ему хотелось с вами познакомиться; он спрашивал меня, приятно ли вам будет, – что же мне было сказать?
– Без сомнения, очень. Но только я не знаю, хорошо ли он выбрал время.
– А разве он вам помешал?
– Нет, а как бы полиция ему не помешала выехать…
По счастью, этого не случилось. В то время как он уезжал, его товарищ усомнился в яде, который они доставили, подумал-подумал и дал остаток его собаке. Прошел день – собака жива, прошел другой – жива. Тогда, испуганный, он бросился в Ньюгет, добился свиданья с Бартелеми через решетку и, улучив минуту, шепнул ему:
– У тебя?
– Да, да!
– Вот видишь, у меня большое сомнение. Ты лучше не принимай: я пробовал над собакой, – никакого действия не было!
Бартелеми опустил голову и потом, поднявши ее и с глазами, полными слез, сказал:
– Что же вы это надо мной делаете!
– Мы достанем другого.
– Не надобно, – ответил Бартелеми, – пусть совершится судьба.
И с той минуты стал готовиться к смерти, не думал об яде и писал какой-то мемуар, который не выдали после его смерти другу, которому он его завещал (тому самому, который уезжал).
Девятнадцатого января в субботу мы узнали о посещении священником Палмерстона и его отказе.
Тяжелое воскресенье следовало за этим днем… Мрачно разошлась небольшая кучка гостей. Я остался один. Лег спать, уснул и тотчас проснулся. Итак, через семь-шесть-пять часов его, исполненного силы, молодости, страстей, совершенно здорового, выведут на площадь и убьют, безжалостно убьют, без удовольствия и озлобления, а еще с каким-то фарисейским состраданием!.. На церковной башне начало бить семь часов. Теперь двинулось шествие, и Калкрофт налицо… Послужили ли бедному Бартелеми его стальные нервы? У меня стучал зуб об зуб.
В 11 утра взошел Д<оманже>.
– Кончено? – спросил я.
– Кончено.
– Вы были?
– Был.
Остальное досказал «Times» [113] . Когда все было готово, рассказывает «Times», он попросил письмо той девушки, к которой писал, и, помнится, локон ее волос или какой-то сувенир; он сжал их в руке, когда палач подошел к нему… Их, сжатыми в его окоченелых пальцах, нашли помощники палача, пришедшие снять его тело с виселицы. «Человеческая справедливость, – как говорит «Теймс», – была удовлетворена!»
113
Против статьи «Теймса» аббат Roux напечатал:
«The murderer Barth'elemy.
A monsieur le r'edacteur du „Times”.
Monsieur le R'edacteur, – Je viens de lire dans votre estimable feuille de ce jour, sur les derniers moments du malheureux Barth'elemy, un r'ecit, auquel je pourrais beaucoup a jouter, tout en y relevant un grand nombre de singuli`eres inexactitudes. Mais, vous comprenez, Monsieur, tout ce que m’impose de r'eserver ma position de pr^etre catholique et de confident du prisonnier.
J’'etais, donc, r'esolu de demeurer 'etranger `a tout ce qui serait publi'e sur les derniers moments de cet infortun'e (et c’est ainsi que j’avais refus'e de r'epondre `a toutes les demandes qui m’avaient 'et'e adress'ees par des journaux de toutes les opinions); mais je ne puis laisser passer sous silence l’imputation, fl'etrissante pour mon caractere, qu’on met adroitement dans la bouche du malheureux prisonnier, quand on lui fait dire: „que j’avais trop bon go^ut pour le troubler au sujet de la religion”.
J’ignore si Barth'elemy a r'eellement tenu un pareil langage, et `a quelle 'epoque il l’a tenu. S’il s’agit de mes trois premi`eres visites, il disait vrai. Je connaissais trop bien cet homme pour essayer de lui parler de la religion avant d’avoir gagn'e sa confiance; il me serait arriv'e ce qui 'etait arriv'e `a d’autres pr^etres catholiques qui l’ont visit'e avant moi. Il aurait refus'e de me voir plus longtemps; mais d`es ma quatri`eme visite la religion a 'et'e le sujet de nos continuels entretiens. Je n’en voudrais pour preuve que cette conversation si anim'ee, qui a eu lieu entre nous dans la soir'ee de dimanche sur l’'eternit'e des peines, l’article de notre, ou plut^ot de sa religion, qui lui faisait le plus de peine. Il refusait, avec Voltaire, de croire, que –
Ce Dieu qui sur nos jours versa tant de bienfaits,
Quand ces jours sont finis, nous tourmente `a jamais.
Je pourrais citer encore les paroles qu’il m’adressait un quart d’heure avant de monter `a l’'echafaud; mais, comme ces paroles n’auraient d’autre garantie que mon propre t'emoignage, j’aime mieux citer la lettre suivante, 'ecrite par lui le jour m^eme de l’ex'ecution, `a six heures du matin, au moment o`u, selon le r'ecit de votre correspondant, il dormait d’un profond sommeil:
„Cher Monsieur l’Abb'e, – Avant de cesser de battre, mon coeur 'eprouve le besoin de vous t'emoigner toute sa gratitude pour les soins affectueux que vous m’avez si 'evangeliquement prodigu'es pendant mes derniers jours. Si ma conversion avait 'et'e possible, elle aurait 'et'e faite par vous; je vous l’ai dit: je ne crois `a rien! Croyez bien que mon incr'edulit'e n’est point le r'esultat d’une r'esistance orgueilleuse; j’ai sinc`erement fait mon possible, aid'e de vos bons conseils; malheureusement, la foi ne m’est pas venue, et le moment est proche… Dans deux heures je conna^itrai le secret de la mort. Si je me suis tromp'e, et si l’avenir qui m’attend vous donne raison, malgr'e ce jugement des hommes, je ne redoute pas de para^itre devant notre Dieu, qui, dans sa mis'ericorde infinie, voudra bien me pardonner mes p'ech'es en ce monde.
Oui, je voudrais pouvoir partager vos croyances, car je comprends que ceux qui se r'efugient dans la foi religieuse trouvent, au moment de mourir, des forces dans l’esp'erance d’une autre vie, tandis que moi, qui ne crois qu’`a l’an'eantissement 'eternel, – je suis oblig'e de puiser `a ce moment supr^eme mes forces dans les raisonnements, peut-^etre faux, de la philosophie et dans le courage humain.
Encore une fois merci! et adieu!
E. Barth'elemy.
Newgate, 22 janvier, 1855, 6 h. du matin.
P. S. Je vous prie d’^etre aupr`es de M. Clifford l’interpr^ete de ma gratitude».
J’ajouterai `a cette lettre que le pauvre Barth'elemy se trompait lui-m^eme, ou plut^ot cherchait `a me tromper, par quelques phrases, derni`eres concessions faites `a l’orgueil humain. Ces phrases auraient disparu, je n’en doute pas, si la lettre e^ut 'et'e 'ecrite une heure plus tard. Non, Barth'elemy n’est pas mort incr'edule; il m’a charg'e, au moment de mourir, de d'eclarer qu’il pardonnait `a tous ses ennemis, et m’a pri'e de me tenir aupr`es de lui jusqu’au moment o`u il aurait cess'e de vivre. Si je me suis tenu `a une certaine distance, – si je me suis arr^et'e sur la derni`ere marche de l’'echafaud, l’autorit'e en connait la cause. Du reste, j’ai rempli religieusement les derni`eres volont'es de mon malheureux compatriote. Il m’a dit en me quittant, avec un accent que je n’oublierai de ma vie – „Priez, priez, priez!” J’ai pri'e avec effusion de coeur, et j’esp`ere que celui a d'eclar'e qu’il 'etait n'e catholique, et qu’il voulait ^etre catholique, aura eu `a son moment supr^eme un de ces repenties ineffables qui purifient une ^ame, et lui ouvrent les portes de l’'eternelle vie.
Agr'eez, Monsieur le r'edacteur, l’expression de mes sentiments les plus distingu'es,
L’abb'e Roux.
Chapel-house, Cadogan-terrace, Jan. 24».
<«Убийца
Господину редактору „Теймса”.
Господин редактор, я только что прочел в сегодняшнем номере Вашей уважаемой газеты о последних минутах несчастного Бартелеми – рассказ, к которому я мог бы многое прибавить, указав и на большое количество странных неточностей. Но Вы, господин редактор, понимаете, к какой сдержанности обязывает меня мое положение католического священника и духовника заключенного.
Итак, я решил отстраниться от всего, что будет напечатано о последних минутах этого несчастного (и я действительно отказывался отвечать на все вопросы, с которыми ко мне обращались газеты всех направлений); но я не могу обойти молчанием позорящее меня обвинение, которое ловко вкладывают в уста бедного узника, якобы сказавшего, что „я достаточно воспитан, чтобы не беспокоить его вопросами религии”.
Не знаю, говорил ли Бартелеми действительно что-либо подобное и когда он это говорил. Если речь идет о первых трех моих посещениях, то он говорил правду. Я слишком хорошо знал этого человека, чтобы пытаться заговорить с ним о религии, не завоевав прежде его доверия; в противном случае со мной случилось бы то же, что и со всеми другими католическими священниками, посещавшими его до меня. Он не захотел бы меня больше видеть; но начиная с четвертого посещения, религия являлась предметом наших постоянных бесед. В доказательство этого я желал бы указать на нашу столь оживленную беседу, состоявшуюся в воскресенье вечером, о вечных муках – догмате нашей или, скорее, его религии, который больше всего угнетал его. Вместе с Вольтером он отказывался верить, что „тот бог, который излил на дни нашей жизни столько благодеяний, по окончании этих дней предаст нас вечным мукам”.
Я мог бы привести еще слова, с которыми он обратился ко мне за четверть часа до того, как он взошел на эшафот; но так как эти слова не имели бы иного подтверждения, кроме моего собственного свидетельства, я предпочитаю сослаться на следующее письмо, написанное им в самый день казни, в шесть часов утра, в тот самый миг, когда он спал глубоким сном, по словам Вашего корреспондента:
„Дорогой господин аббат. Сердце мое, прежде чем перестать биться, испытывает потребность выразить Вам свою благодарность за нежную заботу, которую Вы с такой евангельской щедростью проявили по отношению ко мне в течение моих последних дней. Если бы мое обращение было возможно, оно было бы совершено Вами: я говорил Вам: «Я ни во что не верю!» Поверьте, что мое неверие вовсе не является следствием сопротивления, вызванного гордыней; я искренне делал все, что мог, пользуясь Вашими добрыми советами; к несчастию, вера не пришла ко мне, а роковой момент близок… Через два часа я познаю тайну смерти. Если я ошибался и если будущее, ожидающее меня, подтвердит Вашу правоту, то, несмотря на этот суд людской, я не боюсь предстать перед богом, который, в своем бесконечном милосердии, конечно, простит мне мои грехи, совершенные в сем мире.
Да, я желал бы разделять Ваши верования, ибо я понимаю, что тот, кто находит убежище в религии, черпает, в момент смерти, силы в надежде на другую жизнь, тогда как мне, верующему лишь в вечное уничтожение, приходится в последний час черпать силы в философских рассуждениях, быть может, ложных, и в человеческом мужестве.
Еще раз спасибо! и прощайте!
Е. Бартелеми
Ньюгет, 22 января 1855 г., 6 ч. утра.
P. S. Прошу Вас передать мою благодарность г. Клиффорду”.
Прибавлю к этому письму, что бедный Бартелеми сам заблуждался, или, вернее, пытался ввести меня в заблуждение несколькими фразами, которые были последней уступкой человеческой гордыне. Эти фразы, несомненно, исчезли бы, если бы письмо было написано часом позднее. Нет, Бартелеми не умер неверующим; он поручил мне, в минуту смерти, объявить, что он прощает всем своим врагам, и просил меня быть около него до той минуты, когда он перестанет жить. Если я держался на некотором расстоянии, – если я остановился на последней ступеньке эшафота, то причина этого известна властям. В конце концов, я выполнил, согласно религии, последнюю волю моего несчастного соотечественника. Покидая меня, он сказал мне с выражением, которого я никогда в жизни не забуду: „Молитесь, молитесь, молитесь!” Я горячо молился от всего сердца, и надеюсь, что тот, кто объявил, что он родился католиком и что он хотел бы быть католиком, вероятно, в последний час испытал одно из тех невыразимых чувств раскаяния, которые очищают душу и открывают ей врата вечной жизни.
Примите, г. редактор, выражение моего глубочайшего уважения.
Аббат Ру.
Chapel-house, Cadogan-terrace, 24 января»>
Я думаю, – да это и дьявольской не показалось бы мало!
Тут бы и остановиться. Но пусть же в моем рассказе, как было в самой жизни, равно останутся следы богатырской поступи… и возле ступня… ослиных и свиных копыт.
Когда Бартелеми был схвачен, у него не было достаточно денег, чтоб платить солиситору; да ему и не хотелось нанимать его. Явился какой-то неизвестный адвокат Геринг, предложивший ему защищать его, – явным образом, чтоб сделать себя известным. Защищал он слабо, но и не надобно забывать, задача была необыкновенно трудна: Бартелеми молчал и не хотел, чтоб Геринг говорил о главном деле. Как бы то ни было, Геринг возился, терял время, хлопотал. Когда казнь была назначена, Геринг пришел в тюрьму проститься. Бартелеми был тронут, благодарил его и, между прочим, сказал ему:
– У меня ничего нет, я не могу вознаградить ваш труд ничем, кроме моей благодарности. Хотел бы я вам по крайней мере оставить что-нибудь на память, да ничего у меня нет, что б я мог вам предложить. Разве мое пальто?
– Я вам буду очень, очень благодарен, я хотел его у вас просить.
– С величайшим удовольствием, – сказал Бартелеми, – но он плох…
– О, я его не буду носить… признаюсь вам откровенно, я уж запродал его, и очень хорошо.
– Как запродали? – спросил удивленный Бартелеми.