Том 15. Дела и речи
Шрифт:
Милостивый государь, вы поступаете хорошо. Вы нуждаетесь в помощи и обращаетесь ко мне, я благодарю вас за это. Вы зовете меня — я иду. Что случилось? Я с вами.
Женева находится накануне одного из тех закономерных кризисов, которые знаменуют для целых наций, так же как и для отдельных людей, возрастные переломы. Вы собираетесь пересмотреть вашу конституцию. Вы сами управляете своей страной, вы сами себе хозяева, вы — свободные люди, вы — республика. Вы собираетесь совершить значительное дело — пересмотреть ваш общественный договор, установить, чего вы достигли в отношении прогресса и цивилизации, вновь обсудить между собой вопросы, волнующие всех. Обсуждение начнется со дня на день, и среди всех проблем самая важная — это проблема неприкосновенности человеческой жизни.
Речь идет о смертной казни. Увы, мрачная скала Сизифа! Когда же эта глыба ненависти, тирании, мракобесия,
Де Местр тщетно старается приукрасить Дракона. Кровавое красноречие старается впустую, ему не удастся замаскировать уродство того, что оно скрывает. Софисты — плохие костюмеры. Несправедливое остается несправедливым, чудовищное остается чудовищным. Есть слова-маски, но сквозь их щели проглядывает мрачный отблеск зла.
Когда же, наконец, закон придет в соответствие с правом? Когда людское правосудие будет равняться по правосудию божественному? Когда же те, кто читает библию, поймут, наконец, почему была сохранена жизнь Каину? Когда же те, кто читает евангелие, постигнут, наконец, сущность распятия Христа? Когда же, наконец, прислушаются к великому голосу жизни, который, преодолевая окружающую нас тьму, раздается из глубин неизвестного: «Не убий!» Когда же те, кто здесь, на земле, — судьи, священники, народы и короли — увидят, что есть некто над нами? Республики, основанные на рабстве, монархии, опирающиеся на солдатчину, общество, охраняемое палачами. Повсюду насилие, права и правды нет нигде. О, жалкие властители мира, с немощью гусениц, с надменностью удавов!
Сейчас представляется случай сделать еще один шаг по пути прогресса. Женева собирается обсудить вопрос о смертной казни. Об этом говорится в вашем письме, сударь. Вы просите меня вмешаться, принять участие в дискуссии и сказать свое слово. Боюсь, что вы преувеличиваете значение слов слабого и одинокого человека, подобного мне. Кто я такой, и что я могу сделать? Прошло уже много лет — начиная с 1828 года, — как я слабыми силами одного человека борюсь против исполинского, противоречивого и чудовищного явления — смертной казни, сочетающей в себе достаточно несправедливости, чтобы привести в ужас мыслителя. Другие боролись успешнее и сделали больше, чем я. Но смертная казнь лишь немного отступила, вот и все. В Париже, среди всего его света, она почувствовала свою постыдность, гильотина потеряла свою самоуверенность, но не сдалась. Изгнанная с Гревской площади, она перебралась к заставе Сен-Жак, изгнанная от заставы Сен-Жак, она перекочевала на площадь Ла Рокетт. Она отступает, но не сдается.
Вы просите моего содействия, милостивый государь, и мой долг помочь вам. Но не переоценивайте значения моей помощи, если вы добьетесь успеха. Повторяю, в течение тридцати пяти лет я всеми силами стараюсь помешать убийствам на городских площадях. Я неустанно разоблачал это насилие земных законов над законом небесным. Я побуждал к возмущению совесть людей. Я бил по беззаконию логикой и состраданием — наивысшей логикой; я сражался со слепой, не знающей меры карательной системой, приговаривающей человека к смерти, как в целом, так и в отдельных ее проявлениях, то разбирая общие положения, стараясь настичь и уязвить ее в самой основе, стремясь опрокинуть раз навсегда не один какой-нибудь эшафот, а эшафоты вообще, то ограничиваясь отдельным случаем, имея целью просто-напросто спасти человеческую жизнь. Иной раз мне это удавалось, но чаще я терпел поражение. Много благородных умов посвятили себя той же задаче, — и всего десять месяцев тому назад великодушной бельгийской прессе, решительно поддержавшей мое выступление в защиту осужденных из Шарлеруа, удалось спасти семь жизней из девяти.
Писатели восемнадцатого века добились уничтожения пыток, писатели девятнадцатого века, я в этом не сомневаюсь, добьются уничтожения смертной казни. Они уже заставили отменить во Франции отсечение рук и клеймение раскаленным железом. Они заставили упразднить гражданскую смерть и нашли замечательный, хотя и временный, выход — смягчающие вину обстоятельства.«Этим отвратительным нововведением — смягчающими вину обстоятельствами,— говорил депутат Сальвер, — мы обязаны таким гнусным книгам,
Путь долгий, — я с этим согласен. Нужно время, — безусловно. Однако не будем терять мужества. Даже в мелочах усилия наши не всегда проходят бесследно. Я напомнил вам дело Шарлеруа, а вот и другое. Восемь лет тому назад, в 1854 году, на Гернсее был приговорен к повешению человек по имени Тэпнер. Я вмешался, просьбу о помиловании подписали шестьсот уважаемых жителей острова. Но его все же повесили. Теперь слушайте дальше: несколько европейских газет, поместивших мое письмо, чтобы помешать казни, попали в Америку в тот момент, когда это письмо могло быть с пользой перепечатано американскими газетами. В Квебеке собирались повесить некоего Жюльена. Народ Канады не без основания счел, что это письмо, написанное мной жителям Гернсея, в той же мере относится и к нему. И по воле провидения письмо это спасло не Тэпнера, которого оно имело в виду, а Жюльена, которого оно не имело в виду. Я привожу эти факты. Почему? Потому что они доказывают необходимость упорной борьбы. Увы, меч тоже упорствует.
Отвратительная статистика гильотины и виселицы свидетельствует о том, что цифра законных убийств не уменьшилась ни в одной стране. А за последнее десятилетие, из-за снижения нравственного чувства, казнь вновь снискала благосклонное отношение, и вот наступил новый приступ. Вы, маленький народ, только в одном вашем городе — Женеве — видели за последние восемнадцать месяцев две гильотины. В самом деле, раз убили Вари почему не убить Эльси? В Испании — гаррота, в России — смерть от шпицрутенов. В Риме, где церковь испытывает отвращение к крови, осужденного убивают без крови — ammazatto. В Англии, где царствует женщина, недавно повесили женщину.
Это не мешает старой карательной системе испускать громкие вопли, жаловаться, что на нее клевещут, и корчить невинность. О ней слишком много болтают, и это, видите ли, ужасно. Она-де всегда была кроткой и чувствительной. Она создает законы, суровые лишь по виду, но она не способна их применять. Она, да разве она послала бы Жана Вальжана на каторгу за кражу хлеба? Да что вы! Правда, в 1816 году она послала на вечную каторгу голодных повстанцев департамента Соммы. Правда, в 1846 году… Увы! Те, кто попрекает меня каторгой Жана Вальжана, забывают гильотину в Бюзансе. Закон всегда недружелюбно смотрел на голод. Я только что говорил об отмене пыток. Так вот, в 1849 году пытка еще существовала. Где? В Китае? Нет, в Швейцарии. В вашей стране, милостивый государь. В октябре 1849 года в Цуге судебный следователь, желая вынудить признание в краже сыра (кража съестного, — опять голод!) у девушки по имени Матильда Вильдемберг, зажал ей тисками пальцы и при помощи блока и веревки, привязанной к этим тискам, поднял ее под потолок. И в то время, как она висела так на защемленных пальцах, помощник палача избивал ее палкой. В 1862 году на Гернсее, где я живу, еще существует наказание кнутом. Прошлым летом по приговору суда был избит кнутом пятидесятилетний человек. Его звали Тород. Это тоже был голодающий, ставший вором.
Так будем же неутомимы. Поднимем восстание всех мыслителей во имя смягчения кодексов. Ограничим систему наказаний, расширим систему образования. По пройденному пути будем судить о том, который нам предстоит пройти. Как благотворны смягчающие вину обстоятельства! Они ее дали бы свершиться тому, о чем я вам сейчас расскажу.
Однажды, летом 1818 или 1819 года, около полудня, я проходил по площади Дворца Правосудия в Париже. Вокруг столба теснилась толпа. Я подошел. К столбу была привязана молодая женщина или девушка. Ее шею стягивал ошейник, к голове была привязана табличка с надписью. Перед ней стояла жаровня, полная пылающих углей, в которых раскалился докрасна железный прут. Толпа, казалось, испытывала удовольствие. Эта женщина была виновна в том, что юриспруденция называет домашней кражей, или, повторяя избитую метафору, была нечиста на руку. Вдруг, когда пробил полдень, за спиной женщины незаметно для нее на эшафот поднялся человек. Я заметил на ее сорочке из грубой шерстяной материи сзади разрез, перехваченный шнурком. Быстрым движением человек развязал шнурок и сдернул сорочку, обнажив до пояса спину женщины, затем схватил раскаленный в жаровне прут и приложил его, сильно нажимая, к обнаженному плечу. Железный прут и рука палача исчезли в облаке белого дыма. Прошло более сорока лет, но у меня до сих пор стоит в ушах и отдается в сердце страшный крик наказуемой. То была воровка, но в моих глазах она превратилась в мученицу. Я ушел с площади — мне было тогда шестнадцать лет — с твердым решением всю жизнь бороться против злодеяний закона.