Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Ты, Евтихей Павлов, не слушай дикарёв этих. Чего они понимают? Живут дачниками, а туда же, ворчат — как собаки на чужого.
— Живут? — закричали на него. — Кабы не судьба наша горькая…
— Нужда заставляет избы под дачи сдавать, мерин!
— Он — знает. Сам сдаёт.
— Ему бы только чаи распивать с дачниками-то…
Кто-то весёлым голосом прокричал:
— Кузнеца нашли-и!
В толпе озабоченно откликнулись:
— Константин, айда кузнеца бить…
Часть
— Докажут ему, кузнецу-то! Докажут, что бог создал человека, а чёрт кузнеца.
— Бог — Адама создал, а не человека, — сурово вмешалась старуха. — Не говори чего не знаешь.
— Да ведь Адам-от человек же?
— Адам — крылатый был, вроде ангела, до греха с Евой, а после того у Адама-то от крыльев одни лопатки остались…
— Эй, бабы, слышите?
— Поломали, повыдергали нам бабы крылья-то.
— А и верно! Вредное сословие…
— Бабы-то? Вреднее — нет…
— Сказано: «Куда бес не поспеет, туда бабу пошлёт».
Около Евтихия Карпова — шорник, его умненькие глазки сухо и остро усмехались, солдатское плюшевое лицо собралось в комок мягких морщин, он говорил негромко и поучительно:
— Вы, барин, не беспокойтесь. На пожаре у мужиков разум, как воск, тает. Всякому до себя, господин хороший…
— Нет, позволь, — пробовал возразить Карпов.
— Да, пожалуйста. Я ведь не спорю.
— Видишь ли: мир, община…
— Конешно, — поторопился согласиться шорник.
— Общая жизнь — понимаешь?
— Вот, вот, — снова согласился шорник и отошёл прочь.
— Какой бестолковый, — сказал мне Карпов, глядя в спину шорника. — Портят крестьянство отходники, оторванные от почвы… Покурим? — предложил он, вынув портсигар, но оглянулся и — спрятал его в карман, объяснив: — Забыл: я еще чаю не пил, а натощак — не курю.
Группа мужиков, человек десять, вела кузнеца в разорванной от ворота до подола грязной рубахе, по лицу его, как бы нарочно смазанному сажей, на растрёпанную бороду текла кровь, он шагал, покачиваясь, и мычал:
— Сволочи, спросите Пашку Авдеева или дачника его — мы втроём за Волгой ночь были.
— Был, так — был.
— Узнаем — поверим.
— Сволочи. Я в гору шёл, когда вспыхнуло, мать…
— С тобой — не спорят. Шёл, так — шёл.
— А за что били? За что? Мать…
— Разберём — узнаешь. Не лай.
Прошли, и в толпе пронзительно и торопливо зазвучал женский голос:
— А моё слово — подожгла Лизавета-кликуша…
— Ты — видела?
— А ты в одно то веришь, чего видишь? В бога — веришь, а — видел его? В Москве не был, а — знаешь, что Москва-то есть? Э-х, лопоухий
И ещё быстрей, ещё более горячо женщина продолжала:
— Побей меня гром — она, Лизавета. Обидели бабу в кровь, в самые печени обидели, вот она и возместила…
— Давай, давай, давай, — дружно закричали гасители огня, зацепив баграми горящие брёвна, и оторвали от избы сразу венцов пять, огонь брызнул искрами, вздохнул синим дымом в небо, как бы напудренное горячей сероватой пылью, и ещё быстрее стал доедать то, что обнял, превращая дерево в красное золото углей. Парни поливали край огромного костра скудной струёй из шланга, девки плескали в огонь вёдра воды, огонь обращал её в дым, в пар, шипел, посвистывал, трещал и делал своё дело. Покрикивая, повизгивая, прыгали босоногие мальчишки, загоняли длинными хворостинами головни в костёр; посредине улицы шагал, как журавль, староста Кобылин, подойдя к зрителям, он сказал замогильным басом:
— Надо было смиренно достоять обедню тем, которые незаинтересованные, а бросились все, вот господь и тово… и наказал…
— Кого наказал-то? — вскричала женщина. — Богатого, а богатому и пожар — выгода. Марковы-то в земстве застрахованы… Наказал!
— Аксёнова всегда всё знает, во всех карманах копейки считала, — сказал Кобылин, а женщина плачевно кричала:
— А я за что наказана? Вон, от избёнки-то, и углей не останется.
— Тебя за распутство бог наказал, — объяснил Кобылин и пошагал через улицу — туда, где на завалине избы старшего сына сидел Марков, рядом с ним — ведро квасу, в руке его эмалированная кружка, он мочил в ней губы, бороду, глотая квас, и говорил сыну:
— Пожёг сапоги-то? Форсите всё, щеголяете.
Сын, коренастый, рыжеволосый, стирая рукавом рубахи пот с широкого, остроносого лица, стоял около и, поднимая то одну, то другую ногу, угрюмо осматривал порыжевшие головки сапог.
— Чать — праздник, — уныло сказал он. Отец закричал:
— Али ты — парень? Женатый, дети есть…
Кобылин сел рядом с Марковым, взял из руки его кружку и зачерпнул квасу, говоря:
— Ропщете? Роптать — грех. Пожар — дело божье. На людей, роптать можно, а на бога — грех.
— Люди, — сказал Марков и матерно выругался, а Кобылин, перекрестив кружку, выпил квас и, покачивая головой, продолжал:
— Люди — помощники нам слабые. Не любят нас, считают счастливыми. А — какое счастье? Вот — погорел ты…
— Пожарная снасть — плоха у нас, — жалобно сказал молодой Марков. На его слова старики не обратили внимания. Кобылин спросил:
— Сестра-то сильно обожглась?
— Ничего, — ответил Марков.
— У вдовой-то снохи — припадок?