Том 2. Два брата. Василий Иванович
Шрифт:
— Я не заботился, как здесь взглянут! Я считал долгом совести ответить на вопрос. Когда спрашивают мое мнение, я считаю нечестным давать лживые ответы. А если вы спрашиваете для того, чтобы получить ответ, что все обстоит благополучно, то тем хуже для вас, господа! И разве я нарушил закон?
— Ты, Иван Андреевич, кажется, вообразил, что мы с тобою живем в Англии, — тихо заметил его превосходительство и прибавил: — Однако собрание не подписало твоей записки… всего пять человек…
— А вы тут знаете, как происходило дело? Пять человек! Да, пять! Но было бы не пять подписей, а пятьдесят, если бы вы действительно захотели услышать мнение
— Положим…
— А если бы, Евгений Петрович, все земства подали подобные же записки, что бы вы здесь тогда сказали?
— Ты ставишь вопрос ребром. Я, право, затрудняюсь отвечать.
— Однако. Ты вот тут близок к разным источникам. Как ты думаешь?
— Я думаю, что их положили бы под сукно.
— И конец?
— Назначили бы, пожалуй, комиссию.
Вязников медленно покачал головой и проговорил:
— Дослужитесь вы, господа, до чего-нибудь с такими взглядами!
Господин Каратаев только пожал плечами и ничего не ответил. Да, признаться, его давно не занимали никакие вопросы, кроме вопросов о личном положении. Он прежде всего был чиновник и добрый малый. Он дорожил местом, так как получал хорошее жалованье, но особенного рвения не обнаруживал, умел недурно писать доклады и составлять записки по каким угодно вопросам на основании канцелярской рутины, в государственные люди не метил и дальше сенаторского места мечты его не заходили, был вивером-холостяком * и чувствовал себя совсем хорошо, когда после недурного обеда приезжал вечером в сельскохозяйственный клуб и садился в винт по две копейки. Он давным-давно осел, вылился, так сказать, в форму равнодушного петербургского чиновника и не без некоторого изумления посматривал на бывшего товарища, вздумавшего на старости лет писать записки, горячиться о каких-то правах и компрометировать себя, пускаясь в авантюры. Вот и теперь, вместо того чтобы интересоваться личным своим положением, он затевает еще пикантные разговоры, тогда как его превосходительству надо поспеть к шести часам на один приятельский обед с дамами.
— Оставим пока теоретические вопросы в стороне, Иван Андреевич! — проговорил Каратаев, взглядывая на часы. — Не беспокойся! У нас еще есть время! — добавил он, заметив движение Вязникова. — Ты извини… я сегодня на званом обеде!.. Я, видишь ли, насчет твоего дела так и не объяснил тебе. Когда я прочитал твою записку и узнал о впечатлении, произведенном ею, то, разумеется, с своей стороны употребил все зависящие средства, чтобы смягчить впечатление, но ты знаешь, я сам — мелкая сошка, и влияние мое невелико… Все, что я мог сделать…
— Но кто просил хлопотать за меня? Кажется, я не уполномочивал тебя! — неожиданно проговорил Вязников, волнуясь. — Пусть делают что хотят!
Каратаев растерялся. Такого ответа он никак не ожидал. Он с изумлением поднял глаза на взволнованное лицо Ивана Андреевича и смущенно проговорил:
— Ты не сердись, пожалуйста, что я без полномочия… Ведь все-таки… Ну, да и не мог же я забыть, Иван Андреевич, старой твоей услуги… Помнишь, как ты меня спас в то время?.. И наконец я думал… я считал долгом чем-нибудь быть полезным старому товарищу… Взгляды наши могут быть разные, но все-таки… Или моя услуга так неприятна тебе? — прибавил господин Каратаев, и голос его как будто
— Извини меня, Каратаев, и спасибо за твои старания! — ответил Иван Андреевич, протягивая руку. — Ты меня не так понял. Не твои услуги мне неприятны, а вообще я не люблю, когда за меня просят, а тем более, когда я не чувствую за собой никакой вины.
— Чудак ты! — мог только проговорить его превосходительство.
— Что же вы придумали, однако?
— Посоветовать тебе ехать в деревню и заниматься хозяйством, а не политикою! Конечно, это неприятно, но…
— Могло быть и хуже? — подсказал, усмехнувшись, Иван Андреевич.
— А губернатору здесь намылили голову, — заметил как бы в утешение его превосходительство. — Он жаловался, что ты был с ним резок, но ему сказали, что он сам виноват… Нельзя в статской службе слишком по-военному.
— Он остается?
— Остается… Неловко было бы его сменить… Ты понимаешь…
— Как же, понимаю… понимаю! — улыбнулся Вязников.
— Но ему внушено, чтобы он потише и не очень бы ссорился с земством.
— Ну, во всяком случае, спасибо тебе, Каратаев! — проговорил еще раз Иван Андреевич.
— А ты не беспокойся… Твое уединение, я думаю, долго не продлится!.. — проговорил Каратаев, облобызавшись с Иваном Андреевичем.
— Все равно. Просить я не стану, и, пожалуйста, ты не хлопочи!
Вязников ушел, а его превосходительство стал торопливо одеваться к обеду и искренно пожалел Вязникова, который в захолустье будет лишен всех прелестей столичной жизни — тонких обедов, француженок, комфорта, — словом, всего, что, по мнению господина Каратаева, составляло сущность жизни.
— Сам виноват! — проговорил его превосходительство.
И вслед за тем мысли его сосредоточились на обеде и приняли несколько фривольное направление.
Известие, сообщенное Каратаевым, не произвело на Ивана Андреевича особенно сильного впечатления. Он принял его с презрительным спокойствием мужественной гордости. И не такое известие выслушал бы этот старик без малодушных жалоб и без рабского страха. Жизнь его слишком была хороша, чтобы портить ее закат. Но его надеждам и упованиям было нанесено новое и чувствительное поражение. На душе было мрачно. Он испытывал оскорбительную боль человека, очутившегося в положении школьника. То, что он видел и слышал в короткое пребывание свое в Петербурге, далеко не располагало к оптимизму. Слухи и факты, один другого грустнее, западали глубоко в сердце. Беседа с Каратаевым — а Каратаев был еще не из самых ярких! — явилась только новым подтверждением неутешительных выводов. Разумеется, Каратаев служил только отголоском господствовавших мнений, но и эти отголоски так красноречиво говорили о равнодушии и презрении к правде, что не оставляли места ни для каких иллюзий даже и в сердце такого розового оптимиста, каким был Вязников.
С грустью он думал о будущем, с тоской о погибающей молодой силе. «Бедные!» — невольно вырвалось из груди старика.
Не робеющий за себя, он робел при мысли о своем младшем сыне, об этом благородном юноше, который с упорством высокой души искал выхода и света из мрака, надвигающегося грозными удушающими тучами… Она не мирилась на том, на чем мирятся более слабые души. Эту чуткую совесть нельзя было успокоить словами — старик хорошо это понимал и чувствовал теперь смущение, предвидя впечатление, которое произведет на Васю известие о внезапном отъезде старика.