Том 2. Марш тридцатого года
Шрифт:
— Шпионили, дряни. А я не очень умею язык за зубами держать. Понятное дело. Да я не жалею. Зато теперь хорошо. Я прямо уморился. И туда поспеть, и сюда поспеть! В Киев попал, как раз валил памятник Столыпину. А нам, понимаешь, написано: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия»! Но зато и потрясения, брат, будут, прямо голова кругом идет.
Алеша слушал, склонив голову, и молчал. Сергей на месте сидеть не мог, то быстро поворачивался на скамье, то вставал, то пробовал
— Мороки много будет. Офицерня, между прочим, гадко держится. Я понимаю, еще дворянчики или там кадровые, тем, конечно, иначе и не приходится, но какого черта прапорщики эти лезут. Такое же пушечное мясо как и мы. А туда же, воевать им хочется.
— А как же, по-твоему? Просто удирать с фронта.
— Удирать нельзя. Зачем удирать? Надо мир. Народ не хочет воевать. Баста, есть дела поважнее.
— А если немцы все заберут?
— Да брось, Алешка, чего там они заберут. Они рады будут, только отвяжись от них.
— Ты — большевик? — спросил Алеша. Большевик. И председатель дивизионного комитета. Да постой, а ты как же думаешь? Ты что — с офицерами? Какая у тебя компания?
Алеша поцарапал концом костыля землю.
— Ты, Сергей, брось этот тон, — резко сказал он. — Здесь не митинг, и никакой у меня компании нет. Я здесь один, видишь, раненый, разбитый, через месяц мне дадут чистую; офицером я не буду и на фронт больше не пойду. И не забывай: мой отец — токарь, я отцу никогда не изменю, да он же еще и член Совета рабочих депутатов, наверное, тоже в большевики пойдет, хоть и старый. Да ведь ты отца знаешь.
— Еще бы не знать!
— Ну вот, а ты мне растолкуй, раз ты комиссар. Как у вас дело с честью обстоит?
— С какой честью?
— С обыкновенной человеческой честью?
— Не понимаю.
— Ты что, тоже бросил фронт?
— Нет, я не бросил. Я в отпуск.
— А можешь бросить?
— Как это, просто удрать?
— Ну да, вот как мой денщик. Взял и удрал.
— Тайно?
— Да один черт, хоть и явно.
— Чудак, так ведь я большевик.
— Ну так что?
— Если партия скажет бросай — брошу. Скажет дерись — буду драться. За революцию будем драться, Алеша!
— А честь?
— Вот здесь и честь. Своим не изменю.
— А России?
— Да какой России? Мы и есть Россия.
— Это какая же Россия? Маленькая? То была великая, а теперь маленькая?
Богатырчук засмеялся:
— Ты действительно больной. Потом разберешь. Если бы ты был сейчас на фронте, сразу бы разобрал. Ну, идем… на нашу великую… Кострому.
23
Весной приехала из Петрограда Таня.
В первый же вечер они с Павлом пришли к Алексею. Павел стоял в дверях, черный и сумрачный,
— Танечка, успокойся, милая, что с тобой?
Таня терла кулачками глаза и с облегченным вздохом, похожим на улыбку, опустилась на диван и прислонилась щекой к плечу Василисы Петровны. Алеша с трудом поворачивался на костылях и с серьезной, больной озабоченностью смотрел на женщин, не замечая Павла.
— Вы простите меня, это я, наверное, оттого, что две ночи в дороге не спала! Вы знаете, как трудно теперь ездить. А дома еще и Николай…
Таня виновато улыбнулась и не могла оторвать взгляда от лица старушки. Таня, действительно, сильно похудела, почернела и побледнела в одно и то же время, но тем сильнее блестели ее глаза, и губы ее казались сейчас полнее и ярче.
— Как же твое здоровье? — спросила Таня, подняв на Алешу глаза.
Алеша только крепче сжал губы и ничего не ответил, за него ответила мать:
— Плохо его здоровье, Танечка. Смотрите, голова у него гуляет. И рана никак не может зажить. А он еще такой непослушный, все бегает и бегает. Непоседа такой. Испортили мне сына, Танечка.
Мать была рада пожаловаться женщине и поплакать. Алеша посмотрел на мать с выразительным негодованием, но потом махнул рукой и подошел к Павлуше:
— Видел Сергея? — спросил Павел.
— Видел, — ответил Алеша серьезно. — Он теперь большевик.
Павел сверкнул зубами и поднял вдруг повеселевшее лицо:
— Да, молодец! Я тоже вступаю. У нас уже четыре большевика на заводе. Да на железной дороге три. Уже семь!
— Да, — сказал Алеша как будто про себя. — Николай работает?
— Да, поступил.
— Здорово его попортили.
— Разве его одного? И тебя вот.
— И меня. И все даром.
— И все даром, — подтвердил Павлуша тихо.
— Ты спокойно об этом говоришь?
— Я говорю так, как и ты.
— Ну, знаешь, ты не можешь так говорить. Ты не пережил этого ужаса и не пережил… ты не пережил… этой…
— Ты хочешь сказать, что я просидел в тылу?
— А что же, — конечно, просидел.
— Хорошо. Я просидел. А Сергей?
— Я про Сергея не говорю. Я с тобой говорю. Я имею право тебе сказать.