Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Астрономия*
В одних исподних и рубахе, поджав на катке по-турецки босые ноги, торопливо заделывал Парфеныч борт пиджака.
Хмуро глядел из-под нависшей рыжеватой брови единственный глаз. Мертвенно-неподвижен был другой, затянутый веком. И что-то свое, особенное, какая-то тайная работа независимо от всего, что делалось кругом, витало около этого незрячего глаза, неподвижного, что-то таящего.
«Ишь, прохвост, горелый всучил», – заделывая волос, подумал
– Будет тебе, развылся; чать, праздник завтра.
– Праздник – завтра, а я – сегодня.
– Ннуу!!
Мурлыкавший курносый мальчишка, лет пятнадцати, также сидевший на катке, в ситцевой рубахе и исподних, замолчал. Слышен только свист иголки с ниткой, да в тускло намерзшие окна слепо глядел кончавшийся день.
От плиты с разогревшимися утюгами несло нестерпимо горячим угаром, и холодный пар дымился по слезящимся окнам. Было тесно, и низко давил в сумерках прокопченный потолок. В соседней, такой же крохотной комнатке на огромной, все занявшей кровати, как куча червей, копошились ребятишки, сдержанно пища и шепотом укоряя друг друга.
– Вы чего лампочку не вздуете, чай и стежку не видать, – заговорила хозяйка, прихлопывая за собой пропустившую белые клубы морозного пара дверь и сматывая с головы платок.
– А ты его, керосин-то, сама делаешь?
– Зараз встрела Игнатку, об пальте все беспокоится.
– Подождет.
– Мамка-а!.. Маська меня за пятку укусиля…
– Цытьте!..
Среди черной и неподвижной тишины Парфеныча давила громада всех этажей, поднимавшихся над его подвалом. И бесчисленные люди, которые жили в этих этажах, свесив головы, с любопытством глядели на Парфеныча.
Парфеныч сурово хотел сказать: «Ну, чего вам?» – но не сказал, а с усилием стал соображать, что лежит поперек своей огромной кровати, возле Матрена и ребятишки вповалку и что только это и есть. Но выплывало мутное и путаное, и опять, свесив головы, со всех этажей глядели люди. Парфенычу становилось не по себе, беспокойно и трудно. Надо было усилием что-то отстранить, прервать, и пот выступил на лбу. Люди, свесившись, глядели, и нельзя было понять, с насмешливой радостью или злобным любопытством рассматривали они его. Изнемогая и отчаявшись, он в бессилии отдался давящей муке их холодных взглядов, и тогда разом, как обручи с рассохшейся бочки, упало сковывавшее состояние: люди исчезли, он сел и открыл глаз.
Первое – это была густая, неподвижная, заполненная молчанием и духотой тьма. Потом широко раскрытый глаз поразил слабый отсвет.
Парфеныч долго вглядывался и не мог понять. Была раскрыта дверь, и хотя было черно, он знал – там каток, и над катком, отсвечивая среди тьмы краями, поднимался кверху контур угла.
– Да воскреснет бог и расточатся врази его…
И торопливый шепот, как шуршащая бумага, испуганно заползал в темноте, мешаясь с тихим детским дыханием. Но видение не исчезало, и контуры странного и неуловимого по-прежнему отсвечивали.
Парфеныч с секунду широко вглядывался и вдруг бесшумно полез с кровати с хитро-злобным выражением, как крадущийся кот.
Пожимаясь от холодного пола, стукнувшись о притолоку, он подкрался к катку и загремел:
– Ты опять?
Но там помолчали, и голос курносого нехотя проговорил:
– Свое жгу.
– Брешешь!.. – И Парфеныч сорвал растопыренный по опрокинутой вверх ногами табуретке тулуп.
Крохотный приклеенный восковой огарок, боязливо шевеля желтым пламенем, глянул на него, дрожа и неверно озаряя лежащего на брюхе курносого и раскрытую перед ним книжку. Парфеныч с минуту стоял растерянный: он думал опять накрыть курносого за лампочкой. И, чтобы не уронить достоинства, выругался:
– Чертова кукла, полунощничает, а как работать, так «ох»!..
Курносый хладнокровно продолжал читать и, не поднимая головы, уронил:
– День – твой, ночь – моя.
Волосатый кулак хлопнул по огарку, и мгновенно охватила непроглядная черная тьма, такая густая, что Парфенычу сразу стало трудно дышать. Слабо проступили мертвенно-белесые окна.
– Да ты что!.. Ты что… Какое такое полное право?.. – слышался в темноте прерывающийся голос курносого.
– А то… Не допущу разврата в доме своем…
– Это – не разврат, а правда…
– А-а… правда!..
Парфеныч, тяжело дыша, лапал руками по верстаку, стараясь отыскать курносого.
– Правда!.. – дрожа от злобы и обиды и лихорадочно ища, как бы побольнее уязвить врага, мальчишка злорадно прокричал: – Правда!.. и все люди – от обезьяны!..
Как раненый буйвол, заревел Парфеныч. Они катались по катку, тяжело свалились на пол. Слышались тупые удары, хрип, прерывистое дыхание.
– Кусаться… я ттеб…
Хозяйка приподнялась на локте, с секунду прислушалась к странным звукам возни в темноте, торопливо пошарила возле рукой и завопила не своим, нечеловеческим голосом:
– Карра-у-ул!.. карра-у-ул – убивают… убили… грабят… Карраул… ратуйте, добрые люди… караул!..
Она соскочила, босая, в одной рубахе, и безумно металась в темноте. Ребятишки кричали сливающимися в один визг голосами.
– Я те дам… я тте даам… обезьяну… я тте!..
Хозяйка разом смолкла, точно ей сдавило горло.
Трясущимися руками чиркала спичками. Хотелось в последний раз взглянуть на мужа, на его перехваченное ножом хрипящее горло – и вцепиться в глаза злодею. Вспыхнул беглый огонек, трепетно выступили в мигающей темноте черные силуэты печки, стола, кровати с орущими детьми, каток и под катком подмявшая под себя кого-то фигура Парфеныча и с тупым, глухим звуком опускавшийся его кулак.
– Митрофан Парфеныч… а Митрофан Парфеныч?..
– Я тте дам… обезьяну…
Когда Парфеныч поднялся на ноги в изорванной рубахе, с расцарапанным лицом и сочащейся из прокушенного пальца кровью, на полу неподвижно в уродливой позе лежал мальчик.
Парфеныч шел, поскрипывая снегом, размахивая покрасневшими от мороза руками и чрезвычайно нахмурив свой единственный глаз. Он шагал длинными, неуклюжими шагами, ничего не видя, кроме мелькающих под ногами проломанных, полопавшихся плит тротуара. Что-то сидело в нем, и он то вздергивал плечами, то высоко поднимал над невидящим оком рыжевато-лохматую бровь.