Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
И, помолчав, добавил:
– А то быть бы тебе с теми…
И он мотнул головой, и все поняли, кто это те. Востроносый, удерживая трясущуюся нижнюю челюсть, не сводил глаз с сестры во все время операции.
Многие уже выписались, и остальные были на очереди. Играли в шашки, втихомолку и в карты, слышался смех, говор, шутки и спор, точно сюда вошло с улицы обычное, здоровое и сильное и стерло самое воспоминание о болезни, о стонах, о темном и низком помещении с желтыми огнями. Как будто это
Востроносый, накинув халат, ходил по бараку веселый и радостный, подходя то к одной, то к другой кучке, вмешиваясь в разговор, бросая шутку.
– Они, дьяволы, что же делали: засядут в квартиру, мы только туда, а они из левольвертов палить.
– Ишь ты, кобелячьи дети!
– Анахвемы!
– Ну ж, мы в одном месте застукали. Выпалили из левольвертов, Хвомку в руку задели, а он сразу дверь-то припер. Дверь дубовая. Они там стреляют, а пули-то не берут…
– Кабы бранинг, взял бы…
– Бранинг взял бы наскрозь…
– Мы зараз завалили дверь-то шкапами, креслами, столов навалили, облили керосином и подожгли. То-то потеха была!
– А вон Семка Кирьяк сцапал в погребу… Переплетчик оказался… старый идол. Трясется, борода белая: «Мучь меня, сказывает, только женщину не трожь…» – «Ее-то мне и надо, – говорит Кирьяк, – а чтоб ты, старый черт, не мешался…» – зараз сцапал его, тиски тут такие переплетные, разинул их, сунул жидовскую голову и стал свинчивать – глядь, а глаза-то у него вывалились… напрочь, ей-богу!..
– Хо-хо-хо…
И потекла из уст людей зловонная сукровица, дышавшая ужасом наивного непонимания. И лица их были возбуждены, и слышался отрывистый хриплый смех.
– А я-то вот напал, – говорил возбужденно востроносый, – вбег, в комнатах никого. Э-э, думаю, брешете, не зря это, никого нету. Зараз в шкапы, под кровати – нет. Ах ты, сука твоя мать!.. А чую человеческий дух. В углу книги навалены. Ну, книги, на кой они черт, а сем-кась, думаю, копну. Копнул – ах ты! Девчоночка оттеда подымается, так лет четырнадцати, коса до полу, хорошенькая…
– Ишь черт карнаухий!..
– Он хоша востроносый, а нюх у него собачий…
– Не по рылу честь…
Востроносый возбужденно-торопливо рассказывал:
– Стоит ни жива ни мертва. Ну, мне некогда, – повалил… Догадалась, руки целует: «Пусти… я…» Вырвалась, упала на пол, сапоги обхватила, не оторвешь, сапоги целует, ей-богу…
– Лешман, ты бы морду подставил, что зря-то сапоги…
– У него морда хуже сапога…
– Ишь ты, дьявол!.. – завистливо раздавалось кругом.
– Некогда, сказываю, мне… погодь трошки… а она обхватила опять коленки: «Отпусти… у меня папа, мама… они меня любят… я в гимназии… я получила награду…» – а сама глядит на меня, братцы, во как глядит. Екнуло у меня!.. «Эх, иди, што ль… только скорей…» Кинулась она, как ветром ее вынесло, проворная да ловкая, только затупотела по лестнице…
Он на секунду замолчал, растерянно оглядываясь.
– Вот, братцы, жалко стало, а?..
– Дурак, дурак!..
– Дурак… я и сам думаю – дурак… Как увидал, что выбегла из комнаты, кинулся, думал – голову расшибу, через десять ступеней сигал… У самых дверей, у самых, как есть, дверей сцапал… Еще бы трошки – убегла бы, поминай как звали… Как завизжит… Подхватил, наверх… Запрокинулась головой, так и обвисла на руках… У меня руки трясутся… Раздел – махонькая такая, беленькая…
Среди мгновенно наступившей тишины востроносый разом осекся, не спуская безумно расширенных глаз. Три глаза, три черных глаза, которых он никогда не встречал на человеческом лице, в упор глядели на него так близко, что сердце у него перестало биться и остановилось дыхание. Потом из одного, глубоко чернеющего, брызнул огонь, и барак со всеми людьми, со всеми красками, звуками, со всей жизнью опрокинулся и мгновенно погас.
Больные в ужасе разбежались по койкам. Сестра молча постояла над тем местом, где странными мертвыми складками топорщился халат. Со стуком упал на пол револьвер. Сестра пошла к выходу усталой, медленной походкой.
Бомбы
Маленького роста, тщедушная, в оборванной юбке и грязной сорочке, все сползавшей с костлявого плеча, она, нагнувшись над корытом, усердно терла взмокшее, отяжелевшее белье в мыльной пене. Пар тяжело и влажно бродил под низким темным потолком. На широкой кровати в куче тряпья, как черви, копошились ребятишки.
Когда женщина на минуту выпрямлялась, расправляя занывшую спину, с отцветшего лица глядели синие, еще молодые, тянувшие к себе, добрые, усталые глаза.
Ухватив тряпками чугунный котелок, она лила кипяток в корыто, теряясь в белесых выбивающихся клубах, и опять, наклонившись и роняя со лба, с ресниц капельки пота, продолжала тереть красными стертыми руками обжигающее мыльное белье. Капал пот, а может, слезы, а может, мешаясь, то и другое. На дворе перед низким, почти вровень с землею, окном лежала, похрюкивая, свинья и двенадцать розовых поросят, напряженно упираясь и торопливо тыча в отвислый, как кисель, живот, взапуски сосали. Петух сосредоточенно задерживал в воздухе лапу, повернув голову, прислушиваясь, шагая и для вида только редко постукивая клювом по крепкой земле, сдержанно переговариваясь с словоохотливыми хохлатками.
– Ох, господи Иисусе, мати божия, пресвятая богородица… И чего это…
Пена взбилась над корытом целой горой, и пузыри, играя радугой на заглядывавшем в окно солнце, лопались, тихонько шипя.
– Конца-края нету!.. – как вздох, мешалось с плесканьем воды, с подавленным шепотом и смехом ребятишек, затыкавших руками друг другу рты.
Кто-то за дверью громко колол орехи, и их сухой треск то приостанавливался, то сыпался наперебой. Орехи, должно быть, были каленые, крепкие, и сыпалось их много. Потом начинали щелкать прямо перед окном, хотя на дворе никого не было, кроме свиньи с двенадцатью поросятами.
Между сухим треском коловшихся орехов вставлялись глухие удары, как будто кто сильно, с размаху захлопывал дубовые двери, и стены и пол вздрагивали, и чуть звенели подернувшиеся от старости радужными цветами стекла в низеньких окнах. При каждом тяжелом ударе свинья вопросительно хрюкала и шевелила длинными белесыми ресницами. А стертые, красные и припухшие руки продолжали тереть, и капали в мыльную воду не то пот, не то слезы.
– Мамуньке сказу…
– А ты не сказывай, а я те дам тоже такую.