Том 2. Романы и повести
Шрифт:
По случаю святочных праздников и всерадостного дня рождения Памфамирова он назначил у себя в доме пир великолепный. В сумерки собралось множество гостей, и в числе их молодой Хларинский. Загремела музыка, и начались танцы. Когда я сошлась с моим волокитою, то он сунул мне письмецо в руку. Я так была нова и неопытна в подобных приемах, что муж тотчас приметил сии шашни. Он подошел ко мне с изменившимся видом и грозно сказал: «Подай!» Не без замешательства я отдала роковую записку, и он удалился в свой кабинет. Происшествие сие, почти всеми гостями виденное, остановило танцы и родило на лице каждого горестное уныние. Скоро появился Памфамир, подошел к Хмаринскому и сказал вполголоса: «Мне нужно слова два сказать тебе наедине». Молодой человек язвительно улыбнулся, подал ему руку, и они скрылись в кабинете. Некоторые из гостей хотели было следовать за ними, но нашли двери назаперти. Глубокое молчание царствовало в танцевальной комнате, музыка остановилась. Вдруг раздается выстрел; все вздрогнули и подняли крик. Многие бросились к дверям
На другой день я получила назад свое приданое, на третий похоронила мужа, умолчав пред всеми, что он никогда таковым не был. По совершении сего печального обряда я возвратилась к отцу.
Тут Неонилла остановилась, и я заключил ее в свои объятия. Бричка была готова, и мы отправились в дальнейший путь. До самого Батурина, в продолжение четырех дней, не встретили мы ничего, достойного внимания и рассказа. Мы были здоровы, веселы, довольны. Подъезжая к городу при благовесте к вечерням, Король сказал — Я думаю, что о жилище мы не должны беспокоиться. За двадцать лет с небольшим оставил я в Батурине приятеля, который, надеюсь, не позабыл еще моей услуги. Я коротенько расскажу вам его повесть.
Когда я был еще в уважении при дворе гетмана и в доверенности на его советах, то, возвращаясь однажды из дворца, нашел у ворот моего дома мужчину лет в тридцать и женщину в двадцать с маленьким дитятей на руках. Они были босы и в лохмотьях; бледные лица и впалые глаза ясно изображали истощение сил их. На вопрос мой, что они за люди и чего хотят, мужчина отвечал: «Я — черноморец и жил в Сечи Запорожской. Имя мое Ермил. Бывая нередко в походах, я познакомился с казацкою дочерью Глафирою. Мы понравились один другому и сделались мужем и женою. Вместо того чтоб мне изредка навещать свою Глафиру, я был столько неразумен, что, презрев один из коренных законов черноморского войска, захотел быть с нею неразлучен. Тайно ото всех я из внутренности моей землянки выкопал другую и, пользуясь темнотою осенней ночи, умел проводить туда Глафиру. Пока мы были одни, я мог скрывать ее пребывание. Я ловил рыбу, крал у малороссиян овец, и мы были сыты. При начале сего лета жена родила мне сына, которого я в честь деда назвал Муконом. Я плакал от радости и прискорбия, ибо сердце мое предчувствовало близкое несчастие. Пронзительный вопль младенца услышан был прохожими; донесено куренному атаману; [8] в землянку мою вломилась целая толпа, и Глафира найдена. Ужас сыщиков был неописанный. Они удивлялись, что Сечь не провалилась еще сквозь землю или не сожжена небесным огнем, подобно Содому, за то, что женщина присутствием своим осквернила освященное место. Я взят под стражу, и войсковой атаман дал повеление, наказав меня примерно за такое непростительное беззаконие, выгнать с женою и младенцем из Сечи. Вследствие сего меня вывели на публичную площадь и при стечении бесчисленного народа выбрили голову и усы, а в заключение, влепив в спину сотню ударов киями [9] , прогнали за самые ворота. Я взял плачущую жену за руку, и мы — как и следовало — направили путь к жилищу моего тестя. Пришед на место, мы его не узнали; все селение представляло груды золы и угля. От пастухов, вблизи со стадами находившихся, мы узнали, что за месяц перед тем крымские татары напали на селение, часть жителей побили, другую увели в плен и, разграбив жилища, сожгли оные. «Что нам, бедным, делать?» — «Постой, Глафира, не плачь, — сказал я жене. — Не одни черноморские казаки на земле существуют; есть другие, кои не запрещают держать при себе жен и воспитывать детей. Пойдем в Батурин! Имя божие нас доведет туда».
8
Курень — значило отделение некоторой части казаков и жилища куренного атамана. Все Запорожье разделено было на курени.
9
Посохи, у коих на верхнем конце бывает или природная, или приделанная головка.
Мы пустились в путь; но он не ближний. Надежда на бога нас не обманула, и мы пришли сюда живы; но — вагляни на наше состояние, милосердый пан, и сжалься над нами».
Так говорил Ермил, и я чувствительно был тронут горестным его положением. Они введены в мой дом, накормлены и одеты благопристойно. Когда муж и жена пооправились от дороги и продолжительного поста, я, призвавши их обоих, сказал: «Добрые люди! надобно иметь кусок хлеба, но надобно и трудиться. Недалеко от Батурина есть у меня большой хутор, где находятся стада рогатого скота. Хочешь ли, Ермил, быть главным смотрителем над пастухами, а ты, Глафира, надзирательницею за коровницами?» Они упали к ногам моим и благодарили со слезами за милость. В тот же день они отправлены на хутор и пробыли там пять лет. Во все это время я весьма был доволен их усердием и верностию. Стада мои приметно умножались, ибо бдительный Ермил пресек всякого рода кражу, и пастухи не смели уже продать ягненка под предлогом, что его съели волки, а прежде это было весьма нередко. Время от времени я награждал мужа и жену одеждою и небольшими деньгами. Они — по собственным словам — жили как в раю господнем.
По прошествии сих пяти лет поднялась над головою моей буря, сделавшая в жизни великую перемену. По делу отца твоего, Неон, в коем я принимал великое участие, о чем узнаешь в свое время, гетман Никодим рассвирепел на меня несказанно. Oн собрал на совет всех полковников Малороссии и предложил им рассмотреть мой поступок. В угодность властелину судии объявили меня недостойным носить почтенное звание войскового старшины и с тем вместе пользоваться своим значительным имением и проживать в Батурине, где, конечно, могу повстречаться с гетманом и оскорбить взоры его. Таким
образом мой городской дом, мои хутора со всем имуществом объявлены принадлежностию отечества, а я изгнанником из столицы. К счастию, я имел друзей, которые о сем решении уведомили меня заблаговременно, и я мог все свои деньги и дорогие вещи спрятать в надежные руки. На другой день явился ко мне Ермил с женою и сыном. «Диомид! — сказал он, — хутор, где жил я с семейством, тебе более не принадлежит. Все пастухи остаются на своих местах и притом охотно, надеясь, что собственность отечества красть удобнее, чем господскую. Что касается до нас, то мы на хуторе оставаться не хотели. Когда ты был богат, то делал нас счастливыми; теперь стал беден, но это не дает нам права тебя оставить. Где ты, там и мы, и по самую смерть твои верные слуги. Где-нибудь найдем же себе убежище. Мы будем работать и кормить тебя, а когда поустареем, то подрастет Мукой; мы его женим; ты без услуги не останешься». Такая благодарность тронула меня до слез. «Друзья мои! — сказал я, — вы ошибаетесь, считая меня бедным. Я имею более денег, нежели сколько мне нужно по будущему образу жизни, и я вам докажу это сегодня же. Побудьте здесь и дождитесь моего возвращения».
У меня на примете был продажный домик в конце Батурина с небольшим садом и огородом; я тотчас купил его на имя Ермила и снабдил всеми принадлежностями. Устроя все как следовало, я привел туда нового хозяина с женою и сказал: «Этот дом принадлежит вам. Ты, Ермил, так хорошо управлял чужим хозяйством, что стоишь иметь свою собственность. Все, чего я от тебя требую, состоит в том, что если судьба приведет меня когда-либо в Батурин, то дать мне в сем доме убежище». Ермил и Глафира плакали, целовали мои руки и осыпали благословениями. Я обнял каждого из них, простился и — выехал из столицы. Хотя более двадцати лет я не видал Ермила, но уверен, что он не переменился и от чистого сердца рад нам будет; если же его нет более на свете, то его сын, надеюсь, не менее отца будет добр, чувствителен и благодарен.
— Но, почтенный друг! — говорил я, — ты нам сказал, что при выезде из Батурина имел довольное количество денег и дорогих вещей; что же принудило тебя сделаться в Переяславле огородником, чтобы каждое лето сражаться с бурсаками?
— На это были основательные причины, о коих расскажу в другое время, — отвечал Король, и мы въехали в город.
Неонилла, воспитанная в Киеве, мало на что обращала внимание, зато я пялил глаза на все встречающиеся предметы. Какая разница во всем против Переяславля и Пирятина! Мы ехали тихо вдоль города, и на конце оного остановил Король лошадей у ворот не нового уже, но красивого и порядочного дома. На стук Короля в вороты вышел молодой человек, видный собою и дородный.
— Как тебя зовут, молодец?
— Муконом.
— Отпирай же ворота, я привез гостей. Ворота отперты, мы въехали на двор, я и Неонилла вышли из брички, и Король сказал:
— Мукой, жив ли отец твой Ермил и мать Глафира?
— Живы и здоровы!
— Где они?
— Мать прядет в избе, а отец собирает плоды и овощи для продажи завтра на рынке.
— Ну, Мукой, побудь же у лошадей, а мы пойдем к отцу твоему.
— Анна! — закричал Мукон у окошка, и вмиг выскочила на крыльцо молодая, пригожая крестьянка, — проводи сих господ в сад к отцу, — сказал он, — а я распрягу лошадей и поведу под навес.
Анна пошла вперед, а мы за нею последовали.
— Не жена ли ты Муконова? — спросил Король.
— Жена.
— Давно ли замужем?
— Около пяти лет, и у меня уже трое детей.
— Согласно ли живешь с мужем?
— О чем нам спорить!
Мы вошли в садик, который был невелик, но преисполнен всяких плодовитых дерев. Прошед до конца, мы не видали хозяина, и Анна должна была вскричать громко:
— Батюшка! где ты?
— Что ты, Анна? — раздался голос с вершины кудрявой яблони, и мы подошли под самое дерево.