Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
– Мне покрепче, мать, – попросил Павел, когда Гуля стала разливать чай.
– И мне, – сказал Адам, чувствуя себя в этом доме совсем своим человеком.
– Смотрю на вас, и до сих пор не верится, что это вы – Алексей Зыков. А как вы папу спасли, когда вас ранило в плечо! Когда папа домой вернулся, мне уже десятый год шел. Мама за ним ездила в Челябинск, в сорок пятом году, в декабре. Как раз перед Новым годом его привезла, он там в госпитале лежал почти два года, у него позвоночник болел.
– По соседству, выходит, были, – проронил Адам.
– И вы там, в Челябинске, лежали в госпитале? – переспросила Гуля.
– Нет.
– Вон как! – сказал Павел, правильно поняв слова Адама. – Ладно, давайте чай пить, а то совсем холодный будет. Потом письма почитаем, покурим.
Гуля не поняла ни слов Адама, ни восклицания своего мужа.
– А может, нам Митеньку лучше сегодня забрать? – сказала она, искательно глянув на мужчин.
– Уже ведь сказано, – оборвал ее Павел. – Алексей Степанович прав: пусть сам придет, ума только наберется.
– Конечно, конечно, я ничего, – поспешила согласиться Гуля, – пусть сам.
– Так ты почитай еще. Алексею Степановичу и мне это интересно. А мы покурим. – С этими словами Павел встал из-за стола, открыл створку окна и поставил на стол пепельницу.
– Закуривайте, – протянул он Адаму пачку «Памира».
– Спасибо. Я трубку, – сказал Адам, вынимая свою прокуренную трубку и кисет с табаком.
Павел закурил, и голубой дым закружился волокнистыми нитями в струях солнечного света. Адам стал твердыми темно-желтыми пальцами набивать трубку, а Гуля взяла письмо отца, верхнее в ворохе «треугольников», и стала читать его звучным красивым голосом:
«Любимая! Вот я снова продвинулся вперед. Снова зима. Белые мушки вьются в воздухе, морозно.
Сейчас мы с Зыковым сидим в хате, окна ее прострелены автоматами. Хозяйка чудом спасла себя и двоих детей. Мальчик похож на тетиклавиного Валерку из 7-й квартиры, а девочка – копия нашей Гуленьки. Сперва боялись они подойти ко мне, а потом стали привыкать. У меня было немного конфет, я их отдал им. А теперь мешают мне писать письмо, лезут на колени. Мальчика зовут Миколкой. Очень любит целоваться и рисовать. Зыков смеется.
Холодно, низко оседает туман, снег белыми опилками сыплется. Вдали деревья кажутся фонтанами снарядных взрывов. Окруженный нами немец, как зверь в клетке, бьется. Выхода у него нет и не будет. Что же тебе еще писать? Кажется, все. И все мое свободное время отдано тебе, и ты еще раз узнала, что я жив и здоров. Надо идти на передовую, к бойцам, подбодрить их. Сейчас Зыков сушит наши портянки, высушит – и пойдем. Пиши мне обо всем. Целуй доченьку. Иван».
В горле у Гули пересохло и першило от непривычки читать вслух, и, прежде чем взяться за следующее письмо, она отпила несколько глотков остывшего чая. Адам и Павел молча курили, вся комната наполнилась голубым дымом и бесприютным прогорклым запахом табака. Дым вытягивало в окошко сильным столбом, и, глядя с улицы, можно было подумать, что в доме начинается пожар.
Гуля взяла из вороха следующее письмо и продолжала читать все тем же старательным звучным голосом:
«Любимая! Рвемся вперед. День и ночь без передышки ломаем силы противника. Первое апреля встретило нас снежною пургой. На пять метров не видно друг друга. Ветер сшибает с ног. На бровях и ресницах с палец толщиною лед. На мне хромовое пальто, сверх него шинель драповая, сверх всего овчинная шуба, ватные брюки. И до ниточки все мокрое. Метет немилосердно,
Я жив и здоров. Плащ-палатку дважды сменил, исполосованную пулями, а к телу прикоснуться фрицевская пуля боится. Правда, однажды если бы не Зыков, то прикоснулась бы крепко, я тебе об этом случае уже писал. Иногда бывает такая жажда отдохнуть, хотя бы пять минут отдохнуть. Войдешь в хату, а сознание снова гонит тебя на улицу. Совесть говорит: “Как тебе не стыдно чаевать! Фриц же от тебя всего триста метров, отгони его подальше, а тогда и возьмись за чай”. И так каждый день. Все свободное время отдаю тебе, письмам твоим и тем, которые пишу к тебе».
Гуля взяла новое письмо:
«Мой старик зверски отличился, будем ходатайствовать о представлении его к высшей награде, так командир дивизии сказал вчера на митинге. Что ж, я не против. Будет у меня ординарец герой!
Фрицы неожиданно прорвались ротой прямо на наш КП полка. На КП были одни связные, мой Зыков и еще три бойца охраны – мы были уверены в своей безопасности. Зыков возглавил связных и отбивался три часа, пока мы не ликвидировали прорыв. Почти сотню фрицев они положили, и удивительно – Зыкова даже не царапнула пуля. Если бы немец захватил КП, нам бы пришлось плохо, очень плохо. Вот какие дела! Зыков от радости, что комдив его хвалил, или от своего неожиданного геройства уснуть не мог, все курить выходил из хаты или еще чего… Всю ночь…»
Гуля положила письмо на стол.
– А я не помню, – сказала она растерянно, – я не помню, я никогда почему-то не читала этого письма. Так вы Герой Советского Союза?!
– Нет-нет. Это он так. Конечно, было дело. Разговор был просто, собирались ходатайствовать о нашем награждении, писали. Ну, и меньше чем через неделю, только это письмо ушло, тут с нами и случилась беда. Так что не до героев было. Нас со всего полка…
– Да, я помню, – сказала Гуля. – Папа говорил, что со всего полка их шесть человек спаслось. А вас, он думал, тогда убило.
– Нет. Не убило…
– Значит, вы с папой в разные госпитали попали?
– В разные… Я в плен попал. – Адам посмотрел в глаза Гуле решительно, с вызовом, и в то же время он как бы поощрял ее к следующему вопросу.
– А папа так и думал: или убили его, говорил, или в плен попал раненый. Вы раненый в плен попали?
– Нет. Меня контузило. Немцы уже в чувство привели. Я в Освенциме был.
– В Освенциме! – в один голос воскликнули Гуля и Павел.
– Вот! – сказал Адам и торопливо, словно боясь, что ему не поверят и не будут его слушать дальше, расстегнул на груди голубую сатиновую рубаху, подаренную Марусей. – Вот! – На его темной худой груди они увидели наколотый номер 11727.