Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
– Да, – сказал Павел. – Вот мы в «Известиях» читали, как один наш парень был ни за что посажен и бежал из нашего лагеря на фронт. Ему повезло, что его комиссар полка на свой риск взял, поверил в его безвинность. Храбро воевал на фронте этот парень, много орденов получил, а демобилизовался – и скрылся сразу. Как в воду канул. Теперь его разыскивают, дескать, отзовись, ты же геройский человек, ничего тебе не будет, теперь время другое. А он под чужой фамилией скрывается. Вы не читали?
– Читал, – сказал Адам, – это за двенадцатое мая «Известия». Когда я эту газету прочитал, сам не свой ходил. Дома она у меня есть, спрятанная.
– Ну а что же тут скрываться? – сказала Гуля удивленно. – Ведь ни вы, ни он ни в чем не виноваты. Я совсем не понимаю!
– Виноваты, – вздохнул Адам. – Из лагеря-то бежали. Хоть и неправый суд, но из лагеря-то мы бежали, это вроде против получается. Вина получается!
– Я ничего, ничего не понимаю! – всплеснула руками Гуля. – Ничего не понимаю! Значит, если бы вы отсидели десять лет ни за что, то это было бы правильно?! Если бы этот парень на фронт не убежал, то это хорошо? Справедливо?
– Все не так просто, – вмешался Павел. – Тогда такие времена были, что Алексей Степанович не доказал бы свою правоту, и тот парень, что в газете, тоже бы ничего не доказал.
– Мне, чтобы насчет Освенцима подтвердить, свидетелей требовалось, чтобы они письменно подтвердили, что они со мною вместе сидели и что я там вел себя хорошо. А где мне их взять было, свидетелей, в Сталинской области? И вообще… – Адам махнул рукой. – Номер на груди показывал – смеялись: сам, говорят, наколол… Веры нам никому не было… Это сейчас нам вроде бы как сон кажется, забыли, я и то позабыл многое. А тогда как все было… Если бы не бежал, то я бы помер от обиды, несправедливости, от всего. Одна мечта была – бежать, забиться куда-нибудь, как мышь в уголок, и дышать тихо, только бы на свободе. Любую работу был согласен принять, любую болезнь, руку, ногу отдал бы, только бы на свободе быть. Но самое главное, для чего я бежал, – это чтобы свой долг исполнить перед теми ребятами, что были со мной в Освенциме. Они жизни свои положили, чтобы мне побег устроить. Только того и просили: сообщить родным о судьбе ихней, чтобы знали дети, матери, жены, братья и сестры, где они были, что не безвестные они, не предатели, не трусы, что до конца остались они советскими, нашими до последней кровинки людьми.
Осужден я был без права переписки, так что мне один был способ – бежать. Фамилии, адреса ребят – и тех восемнадцати, что остались в Освенциме, и Славика – я давным-давно наизусть знал, но на всякий случай и на бумажке запись у меня была, хранил я ее надежно. Всем смыслом жизни был для меня этот долг перед ребятами, не мог я так жить. Один мне способ оставался – бежать… Я не преступник. Ничего я такого против власти не сделал, кроме как кровь свою за нее, за нашу власть… – Адам замолчал, горло ему сдавило, и пришлось ждать, пока спазма отпустит. – Ну, в общем и так далее… – глубоко затянувшись, продолжал говорить Адам. – Три раза от немцев бегал и из этого лагеря сбежал.
– И как же вам удалось бежать? – спросил Павел, когда Адам опять умолк, видя, как погасли его глаза, и боясь, что он не станет рассказывать дальше.
– Сбежал. Нас гоняли работать километров двенадцать от лагеря, ну, и так далее. Посреди этой дороги нашу дорогу пересекала железная дорога одноколейная. Часто приходилось ждать, когда поезда проходили. Поезда там шли шибко, так что охрана не думала, что кто-то рискнет. Многие поезда шли порожняком, и в хвосте у них было чисто, никто не сидел.
…Перед глазами Адама встала картина того вечера, того часа, той минуты, так много решившей в его жизни…
…Пять дней подряд утром и вечером Алексей вставал в самую голову колонны заключенных и старался быть обязательно правофланговым. Пять дней он так делал, и все без толку: то поезда проходили, прежде чем колонну подгоняли к железной дороге, то после того, как дорога эта уже оставалась позади. На шестой день вечером, наконец, совпало так, как желал Алексей.
Было еще светло, но ленивые северные сумерки мало-помалу все сильнее сжимали кольцо видимого пространства, и белесое плотное северное небо опускалось все ниже над головами идущих. Вокруг, по обеим сторонам узкой, черной от ежедневного употребления дороги, по которой утром и вечером гоняли Алексея и сотни его товарищей на работу на строительство объекта и домой, в лагерь, на ночевку и кормление, вокруг этой дороги лежала голая, схваченная коркой первого сентябрьского мороза земля. И от одного края этой земли ловкой черной змейкой скользил поезд.
Колонна, составленная из шести человек в ряд, растянулась далеко по дороге, и было понятно, что она вся не успеет перейти железнодорожную линию, прежде чем поезд приблизится и пересечет ее движение. Поэтому, не дойдя метров пятидесяти до железнодорожного полотна, головные конвойные остановились. Но колонна постепенно подтягивалась, уплотнялась, и незаметно первые ряды и конвой подвигались к рельсам все ближе, и, когда поступательное движение в колонне уже совсем погасло, первые ряды и конвой отделяло от тускло блестящих рельсов не больше двенадцати метров.
Окутанный молочно-белым паром грохочущий паровоз поравнялся с колонной. Из его окошка, высунувшись по пояс, удивленно и внимательно глядел на колонну молоденький чумазый кочегар. На мгновение взгляды Алексея и этого курносого паренька из паровозной команды встретились. Верно, ему было лет шестнадцать-семнадцать, и, может, это был его первый рейс в эти края. Может быть, это Алексею показалось, но в его взгляде он увидел участие, участие и поддержку. Мгновение глядели они друг на друга. Поезд унес паренька-кочегара вперед и закрыл лицо его светлыми полосами пара и дыма, но навсегда запомнил Алексей это лицо: маленькое, скуластое, с большим полуоткрытым ртом и показавшимися ему черными, приветливо блестящими маленькими глазами, в кепке, повернутой козырьком назад, крепко натянутой на голову и оставлявшей открытой лишь узкую полоску запачканного сажей лба.
Никто не знает, почему иногда вдруг запоминаются на всю жизнь лица людей, случайно промелькнувшие однажды перед глазами, лица людей, бесконечно далеких и незнакомых, вроде бы ничем не примечательные, обыкновенные лица обыкновенных людей. Увидишь вдруг в первый и в последний раз в жизни человека, взглянешь на него мельком и… словно непостижимое овеет душу ветром своих незримых крыл, пронзит сердце горячей, непонятной человеческому уму, упоительной болью. Годы проходят, размывая черты друзей, возлюбленных, знакомых, а это лишь однажды промелькнувшее лицо остается в памяти навеки четким.