Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
– Теперь все. Слышишь, все! Я больше ни о чем не знаю и знать не хочу. Я знаю главное и очень счастлив. И чтобы я был всегда счастлив, ты должна выздороветь! Поняла?
…Потом был госпиталь в большом северном городе. Там ночью не было затемнений, будто на свете не было бомбежек. Только мы, раненые, да отсутствие мужчин в городе, да мальчишки и девчонки – рабочие, которые наравне с женщинами каждое утро шли на заводы, – только это и говорило о войне.
Теперь ты понимаешь, почему я вам ничего не писала ни о свидании с Алешей, ни о своем ранении. Маме я писала – там, на фронте. Я как-то забыла обо всех ее нелепостях и снова, как в раннем возрасте, тянулась к ней. И письма
Я еще не ходила, а только сидела в кровати, когда она, не знаю, каким путем добравшись, заявилась в госпиталь. Приехала мама и как-то нарушила мой тихий мир. Думать о ней, вспоминать ее было гораздо приятнее, чем видеть – шумную, хвастливую, с громкими рассказами о том, как бойко пошел кофе, как она победила в споре своих товарок и они начали торговать у эшелонов и что теперь они объединились все трое: одна варит, другая таскает, а она продает, у нее ловчее всех идет дело с продажей. Рассказывая, она всегда все представляла в лицах, и слушать о том, что к Верке теперь ходит лейтенант, что он ей приносит, что говорит, что Верка ему отвечает и как она, мама, все выгодно покупает: и сахарин, и сухие сливки у какого-то завхоза Петьки, – слушать все это мне было неинтересно и стыдно. Лучше бы она молчала, сидела рядышком и молчала, вся такая теплая, мягкая, ласковая, пахнущая ванилью. (Где-то по дешевке она купила очень много ванили и теперь сыпала ее мне в кашу, чтобы она была вкуснее, и сама вся пахла ванилью.)
– Жизнь такая, такая жизнь… Трудно, вот люди и приловчаются, – любила она повторять…
Что ж, в чем-то она была и права. Позже этот Петька погиб, спасая от пожара продовольственный склад. Этот самый Петька, который продавал ей по дешевке сахарин и сухие сливки, когда в склад попала бомба, вынес на себе из огня несколько десятков мешков муки и погиб. Все это так. Но лучше бы она молчала, а она говорила, говорила, говорила. Вся палата слушала ее рассказы, а я краснела, сгорая от стыда. Это очень плохо, когда детям приходится стесняться своих родителей. Очень плохо!
Утомив меня порядком, мама, наконец, уехала. Прошло всего несколько дней, и я снова стала по ней скучать и с нетерпением ждать от нее писем. От Алеши тоже ничего не было. Я писала, писала ему, словно бросала камешки в глубокую реку, – ответа не было.
Однажды в палату вошла нянечка и протянула мне письмо. По чувству тяжести, неловкости и какой-то дикой, звериной радости, радости вопреки моему сердцу и рассудку, еще не взяв письмо, я уже знала, что оно от тебя. И не ошиблась. И снова, стоило мне развернуть эти белые листки, где в красивых синих буквах была твоя воля, твое желание, твой ум, я стала бессильна, и вся моя борьба с собой и желание забыть тебя показались мне кукольной игрой. Все было по-прежнему. Нет, не по-прежнему: если бы было можно, я бы поползла к тебе, не пошла, а именно поползла – такое у меня было чувство. Ползла бы тысячи километров, только бы увидеть тебя, услышать твой голос, увидеть твои руки, глаза…
Позже приехала Татьяна Сергеевна. Я уже тогда начала вставать с постели. Она приехала неожиданно, так же, как мама, приехала, чтобы увезти меня домой. Так вы с ней решили без меня.
– Лиза, ты получаешь от Алеши письма? Вот уже четыре месяца я о нем ничего не знаю, – это были первые ее слова.
Вместо ответа я заплакала. Она очень испугалась.
– Нет! Нет! Алеша жив, я его видела! – заторопилась я и рассказала все о нем и о нашей встрече, только о письме у меня не хватило духу рассказать. Татьяна Сергеевна повеселела, хотя что значило, что четыре месяца назад я видела его и он был жив и здоров. И все-таки это
Я была очень рада видеть Татьяну Сергеевну, да и она тоже не меньше меня радовалась. Я никак не решалась сказать ей о предстоящем событии. А когда сказала, Татьяна Сергеевна заплакала громко, радостно, неудержимо. Мы улыбались друг другу и ревели. Мое сообщение придало Татьяне Сергеевне сил, молодости и веселья, она на глазах преобразилась – стала самоуверенней и в то же время проще и роднее.
Но все было совсем не так просто, как мне тогда казалось. И ребенок, даже очень любимый ребенок, не властен был над миром чувств – это разные государства со своими границами и своими законами.
С большим трудом мы добрались домой. Нас никто не встречал. Оставив вещи в камере хранения, мы поднялись с Татьяной Сергеевной в город… Каким он мне показался маленьким, тихим и обшарпанным, грязным и каким-то пришибленным! Да, да, именно пришибленным. В моих грезах он был совсем другим: весь в голубом свете луны, в цветущих акациях, с неумолчным рокотом моря, заколдованный город моей любви, моей юности.
Татьяна Сергеевна пошла к себе домой, а я помчалась на свою квартиру в надежде: а вдруг там письмо от Алеши!
Меня почти год не было дома. На всем лежал отпечаток пустоты, отрешенности. Хотя в комнате и было чисто – мать строго, видно, за этим следила, – все-таки комната была какой-то чужой, ненужной, мертвой. Писем не было.
Я разделась. Я очень волновалась, и как-то сразу обо всем забыла, и стала готовиться к встрече с тобой… Сколько раз я укладывала волосы, какие только прически не делала!.. Наконец, я вышла из дому. Было уже темно. Город ночью показался мне снова тем моим городом, который я любила. По знакомым улицам я шла к тебе на свидание. Я как-то совсем забыла о том, что дома у вас, кроме тебя, есть Татьяна Сергеевна, ваша домработница и, наверное, какие-то гости – у вас постоянно толклись гости… Я не видела тебя год и теперь летела к тебе на крыльях и ничего не могла с собой поделать. И вот снова ваша лестница… И я поднимаюсь по ней, поднимаюсь, словно на небо. За дверью сонный, злой голос Татьяны Сергеевны спрашивает:
– Кто там?
– Это я, Лиза.
Татьяна Сергеевна открывает дверь, она в ночной сорочке, по всему видно, что я ее разбудила. Она с недоумением смотрит на меня, расфранченную, и спрашивает:
– Откуда ты так поздно?
– Поздно? Почему поздно? – спрашиваю я, растерявшись, и уже совершенно неуместно добавляю:
– Я пришла к вам в гости.
– Странно, – говорит Татьяна Сергеевна, – уже двенадцать часов ночи. Ну, заходи. Николай Артемович спит.
– Спит? Как спит?
– Так, устал и спит, мы ждали тебя к обеду. Спальня молчала. Ты сделал вид, что спишь.
Конечно, ты прикинулся спящим, я знаю. А тогда твое молчание испугало меня:
– Может, Николай Артемович болен, может, он потерял сознание?
– Да что ты, он спит, – рассмеялась Татьяна Сергеевна, и в голосе ее было нескрываемое торжество. Перестав смеяться и нарочито зевнув, она спросила:
– Разбудить его?
– Что? Нет! Нет! – заторопилась я. – До свидания!
На улице дул страшный ветер, в лицо швыряло колючей пылью, бумажками, жухлыми листьями. Я брела нарядная, с причудливой прической, в туфлях на высоких-высоких каблуках. Туфли мне жали ноги, очень жали, хорошо, что они жали, и можно было ни о чем другом не думать, как о том, что жмут туфли и больно от этого пальцам, что под ногами не дорога, а прямо раскаленные уголья.