Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
– Я вам все, все прощаю! – заторопилась я.
– Лиза? Где вы, откуда вы звоните?! – закричали вы. – Лиза, сейчас же идите домой, что вы задумали, безумная девчонка! Сию же минуту идите домой! Где вы, где вы? Да ответьте же мне наконец! – Вы так кричали, что трубка дрожала и стонала. Я не знала, что в руках вы уже держали мое прощальное письмо. – Лиза! – кричали вы.
Мне стало страшно, мне показалось, что вы видите меня в трубку, как я стою, откуда звоню. Мне показалось, что вот сейчас вы меня схватите и мне снова придется вернуться к этой постылой, невозможной теперь для меня жизни.
Бросив трубку, я пустилась бежать. Я бежала, бежала все дальше от этого города, от станции, от всякого жилья, от людей, бежала и бежала. Бежала по степи, по желтому
– Вернись, глупая! – Я так долго бежала, что свет стал меркнуть в моих глазах, поле передо мною становилось то черным, то красным, то черным, то красным.
Я бежала вдоль насыпи железной дороги. Вдали, на излучине, показался поезд. «Только бы не остаться живой, только бы не остаться калекой!» Я плотно запахнулась в шаль и вытянулась вдоль рельсов. Мне казалось, что если я лягу поперек, то останусь калекой: отрежет руку или ногу, и все, а так… Я вытянулась вдоль рельсов… Все поглотил железный грохот…
…Куст белых, обрызганных мазутом ромашек, изломанный, но живой, чуть колеблющийся от ветра куст – увидела и подумала: «Значит, и за гробом цветут ромашки». Подумала и широко-широко открыла глаза. Небо, синее, синее небо без конца и края, со всех сторон окружало меня небо! Радость, не испытанная мною радость затопила меня! А потом волна страха, животного, холодного, липкого страха: я лежала между рельсами, и не было у меня сил подняться. И не было никого вокруг, кто мог бы мне помочь подняться, каждую секунду мог показаться новый поезд. Я лежала беспомощная между рельсами и уже не хотела умирать, но не могла подняться, словно я навечно была приклеена к этим серым, резко пахнущим мазутом шпалам. Поверь, это было страшнее, чем когда я сама ринулась навстречу смерти. Не знаю почему, не знаю, как я осталась жива. Прошел ли поезд надо мною, или в смятенье я легла на рельсы рядом, рядом с теми, по которым прогрохотал состав (пути там двухколейные)? Мама говорила, что шаль моя была вся в мазуте и на ней несколько прожженных дырочек от искр или упавших с топки паровоза углей. Не знаю, как было на самом деле. Для меня самой это навсегда осталось загадкой.
Только одно мне ясно: человек, поднявший руку на жизнь, – преступник, такой преступник, которому нет на человеческом языке названия.
Благословенна жизнь! Будь проклята любовь, такая любовь, которая не дарует, а отнимает у человека жизнь! Теперь ты понимаешь, почему я прокляла свою к тебе любовь, и мама с восторгом передала тебе мои слова.
Тогда я сползла все-таки с рельсов и повалилась с откоса в траву, снова потеряв сознание. Очнулась я от свежести и еще от чего-то шершавого, теплого, толкавшего мои руки. Было очень холодно, снова почему-то всходило солнце. Степь была фиолетовой. Вокруг меня топтались барашки, и одна из них лизала мне руки. Рядом сидела лохматая собака, и два человека что-то говорили между собой на незнакомом мне языке. Оказывается, на меня наткнулись чабаны с отарой овец, что шли с зимних пастбищ в горы. Они-то и доставили меня в больницу.
У меня отнялся язык. Вы знаете, какое у меня было сильное нервное потрясение. Я не хотела видеть ни вас, ни Татьяну Сергеевну. Я просила маму взять меня из больницы домой, но врачи не разрешали. Я так боялась, что откроется дверь и войдете вы или Татьяна Сергеевна и начнется все сначала, а у меня так мало сил. Но ни вы, ни Татьяна Сергеевна не торопились меня увидеть.
Я узнала позже, что этот глупый старик-сосед поднял такой шум, позвал милицию, вызвал срочно маму, добился, чтобы выделили спасательный катер, который в поисках меня курсировал вдоль берега. Мама тут же приехала на попутной машине и так кричала, так срамила, как она говорит, вас. Бедный! Воображаю, чего вы натерпелись. Оказывается, вас таскали в милицию, вызывали в обком, везде с вас снимали допросы, требовали объяснений. Это с вашей-то гордостью и нелюбовью пускать людей в свои
Я напрасно боялась: ни ты, ни Татьяна Сергеевна не пришли ко мне в больницу. Мама мне позже рассказывала, что она сказала вам обоим:
– Если вы только к Лизавете сунетесь, я вам, подлюкам, руки-ноги переломаю. До чего, гады, девку довели! Я весь ваш род изувечу!
Я не знаю, это ли тебя удержало или то, что наши с тобой отношения стали достоянием города и за вами следили сотни любопытных глаз.
Я поправлялась очень медленно. Первое жадное чувство жизни прошло. Нужно было начинать все сначала, начинать жизнь «с белого листа». Начинать жизнь, где не было больше ни вас, ни Татьяны Сергеевны. Татьянка, мама да сосед Потапыч, который наделал весь этот так тяжело обернувшийся для всех переполох, трогательно и преданно ухаживали за мной. Мама и Потапыч просиживали у моей постели ночи напролет. Днем Татьянка серьезно «читала» мне вслух свои книжки: она еще не умела читать, она просто знала их наизусть. Она смотрела на меня такими ясными глазами, а я мысленно все время проклинала вас и просила у нее прощения.
Многие были тогда ко мне добры, очень многие принимали участие в том, чтобы я встала на ноги, обрела силу жить. Только вы и Татьяна Сергеевна не ударили и пальцем, словно вас вовсе не было на земле. Выжить моей душе помогли Татьянка и Алеша, его последний зов: «Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза…»
Я теперь поняла, догадалась, что он хотел мне сказать: это было завещание жить, жить достойно. И еще помог мне Ромен Роллан, да, Ромен Роллан.
Потапыч носил мне много книг из библиотеки, но я их не читала. Делала вид, что читаю, но ни странички не понимала. Как-то Потапыч принес мне четыре книги в красивом переплете вишневого цвета, тисненном золотом. «Жан Кристоф», прекрасное издание. Купил на толкучке. Меня растрогал его подарок. Я знала, что старик еле-еле перебивается, а тут – пожалуйста!
– Читай, стрекоза!
И я в благодарность к Потапычу заставила себя, начала читать… И такой бездонный мир чувств и страданий чужой жизни открылся передо мной, что я вздохнула, почувствовав себя не сиротой.
Прочти, пожалуйста, прочти эту книгу теперь, когда останешься один.
Вот и все. Вот и все, что я хотела сказать. Многое из этого ты знал наполовину, о чем-то, может быть, догадывался, многого совсем не знал. Ведь я не любила о себе рассказывать, ты – слушать. Ты любил говорить сам. Прости и прощай.
P.S. Когда Татьяна Сергеевна заболела, я не знала. Даже от тебя она так тщательно скрывала болезнь. Я узнала, когда уже ей сделали эту слишком позднюю и потому бесполезную операцию. Я узнала, когда знал весь город, что она умирает, когда жить ей осталось уже считанные часы.
Я бросилась в больницу, но перед ее палатой вдруг остановилась и долго плакала в коридоре, так и не решившись зайти в палату. Мне сказали, что она никого не хочет видеть, даже тебя.
Я побежала домой, рассказала обо всем маме. Она стала одеваться:
– Надо Танюшу повести. Вы-то в ссоре, но при чем тут дите?
– Мама, спроси у нее: можно мне прийти?
– Хорошо, хорошо, спрошу! – просто ответила мать.
Татьяна Сергеевна была очень рада Танюше и все время держала ее ручку в своей руке.
– Мария Ивановна, пусть придет Лиза, – сказала она сама.
Я любила ее, я очень любила ее, несмотря ни на что. Особенно остро я это почувствовала в тот вечер, когда шла, бежала к ней в больницу, когда опять стояла у двери, и наконец открыла дверь, и увидела ее глаза, ее руки, протянутые мне навстречу, и этот вскрик: