Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник
Шрифт:
Москва помнила, быть может, что и она в свою очередь была Петербургом, что и она некогда была новым городом, надменно поднявшим свою голову над старыми городами, опираясь на слабость их и на ордынскую поддержку. Старые города обиделись: они хотели высокомерно не знать Москвы… Но она шла своим путем. «Посмотрим, посмотрим! – говорили старые города, – что-то она сделает с Тверью, как-то совладает с Псковом, как-то сладит с Новым городом!» Посмотрели, увидели как, да и склонились. Между Москвой и Петербургом ничего подобного не было. Петербург, как едукованный юноша, афишировал решпект и атенцию Москве, окружал ее знаком величайшего внимания; а она, как добрая русская помещица, готовая всех угостить и послать всякие гостинцы, любила иногда пожурить Петербург – так, как бабушки журят внучат-юнкеров, приезжающих в отпуск, зачем трубку курят и постных дней не соблюдают… Но, пожуривши, Москва отправляла в Петербург свое молодое поколение служить в гвардию, окружать двор, даже литераторы перебирались туда писать и вдохновляться; сердечная связь у этих переселенцев с Москвою нисколько не перерывалась: при всякой невзгоде, при устали и грусти вспоминалась родная столица.
Среди этих мирных и дружных отношений наступил 1812 год. Не знаю, был ли Наполеон ученик Пинетти или Калиостро, но он был величайший фокусник в мире. Он сделал сперва из г. Мортье тревизского герцога, а потом сделал тревизского герцога московским военным генерал-губернатором, а маршала Нея просто московским князем. Москва попала с орфографической ошибкой в бюльтени великой армии. Наполеон переехал из Тьюльри в Кремлевский дворец. Вся Русь, задерживая дыхание, устремила свое внимание на Москву, вся Европа ее вспомнила в первый раз после Маржерета, Поссевина, Флетчера и других. Влияние ее, утраченное целым веком, вполне восстановилось несколькими днями великого пожара. В добровольном несчастии Москвы было что-то захватывающее душу; она сделалась интересна с своими обгорелыми домами, онавзошла в моду с своими улицами, на которых стояли одни черные трубы, одни задымленные стены. Эта горестная година миновала Петербург; князь Витгенштейн не пустил к нему неприятеля; спокойствие его не было возмущено ни на один день. Все это прекрасно, все это слава богу, но не имеет интереса: моды всего более интересуются несчастиями. Рассказы о Москве носились по всему свету. Нет человека не только в Калифорнии и Полинезии, но в южной Италии, где ничего не знают, который бы не слыхал о том, как дивно, как громадно, как удивительно, как быстро обстроилась Москва. Келейно можно сказать – слухи эти не без увеличения: не то чтоб в самом деле обстройка эта была так сказочно хороша, домы обклеены колоннами, фронтонами с страшными претензиями, каждый стоит на свой салтык, огороженный каким-то уродливым забором. И что же Москва была прежде, если была гораздо хуже? Это тайна, которую она запечатлела великим пожаром. Оставим ее под историческими углями.
После 1812 уважение к Москве было безусловно: вся Русь, весь Петербург брали в ней живейшее участие; костер, зажженный собственными руками, поразил своей героической решительностью все уцелевшие города. Войска возвращались, осыпанные крестами и медалями, офицеры летели в Москву отдохнуть с родными, вспомнить семейную жизнь, которая так же хороша после лагеря, как лагерь хорош после семейной жизни; нигде не было и тени соперничества, вражды, никто не предполагал, не предвидел, что в это время торжеств и мира зарождалась, вташи та высокая и мощная теория, которой назначено было явиться грозным Маяком. Шаг, сделанный ею для нашего развития, необъятен. Что значит в самом деле перед нею весь ряд побед 1812 и 13 годов, переход по Европе, русские гвардейцы на биваках перед Тьюльрийским дворцом? Кем сделаны эти победы? Людьми, любившими европейское образование, любившими Париж и французов, любившими говорить по-французски, – людьми, которые чрезвычайно удивились бы, услышав о том, что истинный русский должен ненавидеть немца, презирать француза, что патриотизм состоит не столько из любви к отечеству, сколько из ненависти ко всему, вне отечества находящемуся, и тому подобные правила любви и братства. Храбрые воины, актеры великой эпохи, думали, что достаточно грудью стать против неприятеля и мужественно отразить его; они не знали, что, сверх того, необходимо день и ночь у себя в комнате бранить немцев и гниющую цивилизацию Европы; эти воины мечтали, что они с приобретением образования не утратили достоинства русского. Какой предрассудок! Оттого-то они и уменьшили славу своих побед кротостью, с которой они обращались с побежденными. Но извиним их: тогда еще не были брошены в судьбы всемирной истории исследования о происхождении Руси; тогда пел суетный Пушкин, который в своей поэтической распущенности бросил по нескольку стихов Петербургу и Москве, в которых оба города дивно отразились; но зачем же не один?
Довольно, впрочем, о важных материях; займемтесь лучше маленькими различиями петербургских и московских нравов – это гораздо веселее и не так сильно потрясает нервы, как маячные теории. В Москве все шло медленно – в Петербурге все шло через пень-колоду; оттого житель Петербурга привык к деятельности, он хлопочет, он домогается, ему некогда, он занят, он рассеян, он озабочен, он опоздал, ему пора! Житель Москвы привык к бездействию: ему досужно, он еще погодит, ему еще хочется спать, он на все смотрит с точки зрения вечности; сегодня не поспеет, завтра будет, а и завтра не последний день. Москвич только живет и насилу может отдохнуть после обеда, петербуржец и не живет за суетой суетствий и так мало обедает, что даже ночью не стоит отдыхать. У петербуржца цели часто ограниченные, не всегда безусловно чистые; но он их достигает, он все силы свои устремляет к одной цели, – это чрезвычайно воспитывает способность труда, гибкость ума, настойчивость; москвич – почти всегда преблагороднейший в душе – ничего не достигает, потому что и цели не имеет, а живет в свое удовольствие и в горесть лошадям, на которых без нужды ездит с Разгуляя на Девичье поле. Москвич, как бы ни был занят, скроет это и будет от души рад, что ему помешали; петербуржец, как бы ни был свободен от дел, никогда не признается в этом. В Петербурге на каждом шагу встретите представителей всех военных чинов и четырнадцати соответствующих классов статской службы; в Москве – отставных из всех чинов военной и статской службы: из военной – знаменитых людей венгерок и усов, трубок и карт, из статских – вечных обедателей Английского клуба, людей золотых табакерок и карт. Их почти совсем не найдешь в Петербурге, зато я и в Петербурге между львами, тиграми и прочими злокачественными знаменитостями встречал таких людей, которые ни на какого зверя, даже на человека, не похожи, а в Петербурге д'oма – как рыба в воде. Московские писатели ничего не пишут, мало читают – и очень много говорят; петербургские ничего не читалют, мало говорят – и очень много пишут. Московские чиновники заходят всякий день (кроме праздничных и воскресных дней) на службу; петербургские – заходят всякий день со службы домой; они даже в праздничный день, хоть на минуту, а заглянут в департамент. В Петербурге того и смотри умрешь на полдороге, в Москве из ума выживешь; в Петербурге исхудаешь, в Москве растолстеешь – совершенно противуположное миросозерцание.
Москвич любит от души Москву, нигде не может жить, как в Москве,
Вообще я слышал от многих, что Петербургу вменяют в достоинство эти сплошные домы о пятистах окнах, а Москве вменяют в недостаток, что домы ее удобнее, что никто там друг другу не мешает, что московская постройка способствует чистоте воздуха. Я ужасно люблю старинные московские дома, окруженные полями, лесами, озерами, парками, скверами, саваннами, пустынями и степями, по которым едва протоптаны дорожки от дома к погребу и на которых если не найдете дворника, то зато встретите стадо диких собак. Замечательно, что в Москве дом окружен двором, а в Петербурге двор – домом: это имеет тоже свою прелесть… Мне часто приходило в голову: если б в Петербурге случилась теплая погода и светило бы солнце, какую прекрасную тень можно б было находить на дворе!.. Но возвратимся от домов опять к людям. В Петербурге ужасно любят роскошь, но терпеть не могут ничего лишнего; в Москве только лишнее и считается роскошью, оттого в Москве почти у каждого дома колонны, а в Петербурге ни у одного; оттого петербургское гостеприимство стремится изящным образом насытить ваш голод и вашу жажду и на этом останавливается, а московское только тут и начинается; оно молчит, пока вам хочется пить и есть, и начинает свое преследование, когда видит, что вам невозможно ни пить, ни есть. Потому же у каждого московского барина множество слуг в передней, дурно одетых и более приученных к отъезжему полю, нежели к мирным комнатам; а в Петербурге один слуга, много двое, чисто одетых и ловких, но не умеющих травить гончими, что и не очень нужно за порядочным ужином, где даже и жареных зайцев не подают. Москвич непременно закладывает четыре лошади в карету – не для легкости и скорости, а из уважения к собственному достоинству; петербуржец катится в маленькой колясочке вдвое быстрее москвича. Москвич любит внешние знаки отличия и церемонии, петербуржец предпочитает места и материальные выгоды; москвич любит аристократические связи, петербуржец – связи с должностными людьми. В Москве до сих пор всякого иностранца принимают за великого человека, в Петербурге – каждого великого человека за иностранца: там долго никто не верил, что Брюллов – русский. Других иностранцев собственно в Петербурге и нет; там так много иностранцев, что они сделались туземцами. Одна из отличительных черт Петербурга от прочих новых городов всей Европы состоит в том, что он на все похож, тогда как Москва ни на какой не похожа – ни в Европе, ни в Азии…
– Неужели это Торжок? – спросил я, перерывая глубокомышленные рассуждения о Москве и Петербурге.
– Пожалуй что и Торжок, – отвечал ямщик.
– Ступай к большой гостинице, направо-то.
– Знаем, знаем! – отвечал несколько пикированный ямщик.
Ноябрь 1846 года.
Незаконченное
Несколько слов по поводу статьи «За русскую старину»*
«Не тратя лишних слов!» Я люблю лапидарный слог г. Погодина и так же, как он, терпеть не могу лишних трат, а потому и скажу, «не тратя лишних слов», что несколько выражений в статье г. Погодина «За русскую старину» показались мне несправедливыми и диктованными больше односторонним и пристрастным увлечением, чем духом неподкупной правдивости, за которую недавно так усердно похвалили г. Погодина в «Отечественных записках». Я должен сделать небольшую предварительную трату слов, для того чтоб сказать, что я ни прямо, ни косвенно не участвовал ни в присоединении Бретани ко Франции при Франциске I, ни в статье о Бретани, которая возбудила юношеский гнев в почтенном редакторе «Москвитянина», кроме того, что я прочел ее с истинным удовольствием, хотя и не с большим, как многие другие статьи в «Московских ведомостях» (ех. gr. [139] с нею вместе помещенная статья об янтаре). Видимое улучшение этой газеты, расходящейся по всей России и читаемой во всех углах Москвы, разумеется, равно приятно для всякого образованного русского, но еще более для «Москвитянина», потому что «Московские ведомости» издаются в Москве. Во-вторых, мне надобно пояснить, почему я решился мое возражение послать в редакцию «Москвитянина». Знакомые мне журналы так тронуты элементом любви, принадлежащим, как известно, исключительно славянам, и особенно русским и преимущественно живущим в Москве, что неохотно помещают полемические статьи, а когда и помещают, то статьи появляются в печати в том жалком состоянии, в котором выпускают медведей на травлях в амфитеатре, что за Рогожской заставой, – без когтей и зубов. Сверх того, я моим возражением нисколько не разрушаю принятый порядок в «Москвитянине». «Москвитянин» любит помещать письмы и ответы, положения и возражения на них, даже в одном и том же нумере.
139
например (лат.). – Ред.
Итак, я вправе надеяться, что мои строки найдут место, хоть где-нибудь возле обертки.
Главная причина, разгневившая М. П., – подстрочное замечание, что у нас не было средних веков.
Вскипел Бульон и в рать потек.Что же за вещь наша история, если она не имеет середины? Все на свете имеет середину, а наша история не имеет середины…
А ведь средневековой-то эпохи в самом деле не было. Средняя история потому так называется, что она представляет промежуточное звено между двумя мирами, связанными ею и в которых мы деятельно не участвовали до начала XVIII столетия. Средние века – принадлежность народов германо-романских, феодализма и католицизма; если угодно, наши средние века начались с реформы Петра I; иначе где же предшествующее, отрезанное от середины не летоисчислением, а всею жизнию, основами воззрения, бытом, которое ею связуется с чем-то третьим? И что за необходимость в средних веках? В чем дурное, что у нас их не было?