Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
Иван Сергеевич сердился, но Валентина не послушала его и согласилась читать на вечере. Дама-патронесса вспомнила, что забыла написать день и место, и послала к Валентине своего сына, правоведа, очень изящного мальчика, если смотреть с общепринятой точки зрения, только слегка извивающегося. Он постукивал шпагой, блестел золотом мундирчика, с левой руки не снял перчатки, и к каждому слову прибавлял: «Матап просила…», «татап хотела…», «шатал мне поручила…».
Валентина ему, очевидно, понравилась, потому-что он был к ней гораздо любезнее, чем ему поручила maman. Любезность его, слова сквозь зубы и в нос (мальчик подражал еще далеким от него идеалам брата кавалергарда и кузена, чиновника особых поручений) казались Валентине странноватыми и докучными. Вероятно, у себя
Посещение молодого графа заставило Валентину опять призадуматься. Но потом она махнула рукой и стала готовиться к вечеру.
Чем дальше шло время, тем настроение ее становилось хуже, тем меньше ей хотелось читать. Чтобы иметь хоть одного друга в зале, она дала билет Кириллову (графиня, как знак величайшего доверия, прислала ей несколько билетов для раздачи). Теперь она послала два билета Звягину.
Она пошла обедать к брату, который обедал раньше. Брат был угрюм. Они молчали, пока не подали кофе.
– Что же ты сердишься, Ваня? – тихо проговорила наконец Валентина. – Если б я знала, что это тебе до такой степени неприятно… Это – мелочь.
– Мне всегда неприятно, когда ты засоряешь душу, – ворчливо проговорил Иван Сергеевич. – А мелочей нет. Все мелочи важны.
– Мы различны, – сказала Валентина. – Ты какой-то неумолимый. Ты оттенков не понимаешь. То, что было плохо вчера – сегодня может быть извинительно. Есть разные соображения…
– Ах, компромиссики, компромиссики? Нехорошо ехать туда, где глупые и невежливые бабы так смотрят на тебя, как будто делают тебе благодеяние; но с другой стороны можно послужить искусству и хорошо прочесть стихи! Нелепо опекать вечных идиотов и умирающих старух, но с другой стороны Баратынский гений и нельзя его не почтить. Эх вы, с одной стороны, с другой стороны… Я, друг мой, математик. Я все, что надо перед собой ясно видеть – ясно вижу, а ты меня неумолимым называешь. Умоли, пожалуйста, прямую линию, чтобы она не была кратчайшим расстоянием между двумя точками. Она не может. Ну и я не могу видеть какие-то две стороны, и рассуждать, и колебаться, когда вижу один факт. Ты, пожалуйста, меня не раздражай.
Валентина знала брата, она умолкла и только вздохнула. Через несколько минут она поднялась.
– Прощай, мне одеваться пора. Можно зайти к тебе вечером, если ты не будешь спать?
– Нет, нет, расстроишь только меня на ночь. Лучше завтра.
Валентина поцеловала его в лоб и вышла.
Звягин получил от Валентины два билета, но на них не стояли ни ряд, ни цена, ибо все билеты были сделаны равными, а платили за них кто сколько хотел и мог. И когда Звягин приехал во дворец Нератькова и вошел с Юлией Никифоровной в залу – двух кресел рядом он уже не нашел. Юлия Никифоровна поспешила сесть на первый свободный стул, а Звягин пошел вперед по узкому и тесному проходу, ища глазами, куда бы сесть. У стены, налево, он заметил белокурую голову Кириллова и отвернулся. Наконец, он увидал впереди, почти у самой эстрады, незанятое кресло, даже несколько. Передних рядов избегали. Кавалергарды стояли толпой у двери, но не садились вперед. Звягин без лишних церемоний забрался во второй ряд, сел и принялся разглядывать залу. Он даже радовался, что Юлия Никифоровна осталась в другом месте: она почему-то стесняла его в обществе и часто мешала слушать, нарушая впечатление каким-нибудь неподходящим замечанием.
Звягин был взволнован и старался успокоить себя, внимательно рассматривая окружающее. Зала была длинная, узкая, в два света, яркая и веселая от электрических цветов, наклоняющих вниз стеклянные головки. Окна вытягивались кверху и казались непомерно высокими. Эстрада была устроена по-домашнему: небольшое возвышение, заставленное цветами, рояль, столик с двумя свечами, несколько стульев.
Звягин оглянулся назад. Толпа все прибывала. Дам было неизмеримо больше, они проходили, шуршали, шелестели, щебетали, как-то особенно склоняли головы и двигали руками. Казалось – все были знакомы и необыкновенно радовались, встречаясь. Вот полная седая дама с белыми буклями, с ней зеленая болезненная дочь, еще девочка; вот три барышни, одетые одинаково, в темные платья, все три сухие и злые, наверно, члены какого-нибудь комитета, и даже не одного. А вот молодая и пышная красавица, которая не утерпела и для благотворительного вечера сделала на своем скромном черном платье четырехугольный вырез. Ее грудь, белая как пена, нежно и мерно волнуется и кажется еще белее рядом с черными кружевами. Лицо, безусловно красивое, безмысленное, спокойное, обращает на себя внимание. Вряд ли она думает о Баратынском, но те, кто переводят на нее взоры, тоже не думают о Баратынском. Звягин секунду помедлил, потом отвернулся и уже более не смотрел в ее сторону.
Становилось жарко, рассаживались окончательно, шелест иностранных речей замолкал. Пришли два седых чиновника и с равнодушной скукой сели в первый ряд. Поплыли толстые генералы. Спина одного совсем заслонила от Звягина эстраду. Изящный правовед наклонился к Звягину и подал ему программу.
Программа была ремингтонирована на толстом картоне с позывами на изящество, с акварельным рисунком вверху, изображающим букет фиалок. На обороте были плохие стихи, вероятно сочиненные каким-нибудь молодым человеком из общества, имеющим склонность к поэзии, или тем же правоведом. Стихи превозносили Баратынского, но как-то робко, точно автор был несовсем уверен, что все это именно так.
«Что она будет читать?» – подумал Звягин, отыскивая в афише имя Валентины.
Но и в афише не было ничего сказано. Против имени Валентины стояло просто: «Стихотворение».
Она должна была читать два раза: в первом и во втором отделении. В комнате за эстрадой позвонили. Публика затихла. И на эстраду вышел Ласткин.
Он был чрезвычайно изящен, приличен, нежен, строен и произвел, как всегда, премилое впечатление.
Одна дама, обращаясь к другой, сказала с некоторым изумлением и радостью:
– Представьте себе, а я и не знала, что у нас есть такие вполне, вполне приличные поэты!
Ласткин прочел звучное стихотворение, приготовленное им для этого случая. Стихотворение понравилось, автору хлопали, вызвали и просили повторить. Ласткин повторил, ему опять похлопали, но уже меньше, так что он даже не вышел.
Явились две полные дамы, одна стала аккомпанировать, другая – петь. Дам приняли тоже очень мило и похлопали им с снисходительностью.
Молодой скрипач сыграл что-то. Ему хлопали мало, у него были очень длинные волосы и он ими неприятно встряхивал.
Волнение Звягина усилилось. Он наклонился над программой, спеша удостовериться, что после скрипача должна выйти Валентина, а когда поднял глаза, Валентина стояла перед ним, в двух шагах, у самого края эстрады. Она вышла очень тихо и остановилась молча, глядя прямо перед собой серьезными, широко раскрытыми глазами. Лицо ее было бледнее обыкновенного и казалось измученным, но очень красивым. Цвет кожи был матовый, прозрачный, как алебастровая ваза, в которой горит огонь.
Звягин смотрел на Валентину – и не узнавал. Она ему казалась чужой. «Что она будет читать?» – снова промелькнуло у него в голове.
Валентину встретили аплодисментами. Многие ее знали.
– Ангел с черными крыльями! – прошептал толстый генерал другому, наклоняя вправо свое тучное тело.
Звягин увидал, что Валентина была одета в белое платье, чуть розоватое, как топленое молоко. Платье было очень просто, без пояса, цельное, гладко и крепко охватывающее ее фигуру безукоризненной стройности. Высокий воротник и длинные до пальцев рукава довершали этот монашеский или ангельский наряд. Но на плечах неожиданно подымались два черных банта; и от каждого на спину, до самого пола, падал длинный кусок легкой черной материи, волнующейся при каждом движении, отлетающей слегка при каждом дуновении. Эти два черных, нежных крыла придавали таинственный вид ее белому одеянию.