Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
– В Варшаву? – переспросил Звягин. – Доброго пути. А если не уедете, то будете продолжать курсы?
– О, да… Конечно…
– Что поделывает Валентина Сергеевна? – вдруг спросил Звягин.
Он никак не ожидал, что спросит. Вопрос вышел сам собою.
– Ах, она такая дуся! Ничего, она здорова. На Рождество она уезжает в Москву. Вообразите, на все Рождество!
– Лев Львович! – раздался вдруг тихий и серьезный голос Серовой. – Так мне разобрать эту статью Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот»?
Звягин остановился – он уже шел к выходу и был на полпути –
– Лев Львович, – кричали барышни побойчее, – можно к вам зайти на квартиру с работой? И вы обещали нам книги.
– Mesdames, я буду очень, очень рад, прошу всех, по-студенчески… Но… я на праздниках думаю уехать в Москву.
Когда он решил ехать в Москву, он хорошенько не помнил. Но ему казалось, что давно решил.
В коридоре, у самых дверей, его настигла Лиза Гейм.
– До свиданья, Лев Львович, – сказала она и робко, и горячо, и вдруг взглянула на него с таким откровенным, трогательным и взволнованным обожанием, что волнение невольно передалось Звягину.
Он хотел молча протянуть ей руку, но она, уже почувствовав, что выдала какую-то тайну, метнулась в сторону и скрылась в темноте коридора.
Но Звягин еще видел перед собой светлые глаза, похожие на речную воду, и пошел прочь медленно, в глубокой задумчивости.
Веселая Рышкова с несколькими барышнями проводили его до самой передней. Они что-то болтали и он отвечал, но о том, что говорил – думал мало.
Выйдя на улицу, он забыл о Лизе и о веселом шуме молодых голосов, который так пленял его. Надо было торопиться домой.
Звягин жил там же, в той же квартире на Николаевской, и так же комнаты его благоухали плитой. Немного менее, впрочем, потому что Юлия Никифоровна переменила небрежную прислугу и чаще прежнего отворяла форточки. Сама Юлия Никифоровна скромно поместилась в боковой комнате, оставив неприкосновенными и кабинет Льва Львовича, и маленькую спальню.
Звягин вернулся угрюмый, сильно дернул звонок, молча сбросил шубу на руки толстой кухарки и прошел к себе. Лампа под зеленым абажуром тускло горела у него на столе и уже чадила. Гробовая тишина была в квартире.
Звягин подошел к дверям коридора и во весь голос крикнул:
– Аксинья, барыня дома?
Аксинья отвечала едва слышно, отдаленно, заглушенно:
– Дома… дома…
Звягин постоял немного в раздумье, потом вернулся в кабинет, не зайдя в боковую комнату. Юлия Никифоровна всегда сидела так, безмолвная, неслышная, точно мышь в норе, занималась чем-то, переводила, копалась в книгах.
Звягин сел в кресло и закрыл глаза. Прошло десять минут, четверть часа, пробило в столовой, рядом с кабинетом, пять.
Чад из кухни стал нестерпимее. Явилась толстая Аксинья и объявила, что суп подан.
Звягин услышал скрип двери, осторожный, робкий: Юлия Никифоровна пробралась в столовую.
Через минуту и Звягин пошел туда же.
Небольшая висячая лампа, плохо вытертая, потому что так и блестела от керосина, кидала невеселый, беловатый свет на скатерть, не совсем свежую. Стол казался пустынным и неаппетитным. И пар из миски поднимался невкусный.
Юлия Никифоровна была в стареньком капоте рыжеватого цвета со знакомыми Звягину двумя чернильными пятнами на левом рукаве. Волосы она зачесала небрежно, в крошечный шиньон на затылке. Она еще больше похудела и прежнее довольное выражение навсегда покинуло черты ее лица. Теперь она вечно была озабочена, тревожна и робка, но бесконечная доброта и преданность карих глаз красили ее, делали все лицо милым и значительным.
Звягин этого не видел. Он давно перестал смотреть на Юлию Никифоровну. Странное дело! Женившись на ней, он вдруг потерял свою к ней дружбу. Прежде он изливался перед ней, жаловался ей, – теперь угрюмо молчал, когда ему было плохо, и не имел никакой охоты что-либо ей поверять. Он бежал от одиночества и с Юлией Никифоровной нашел нежданно и независимо от нее полное и совершенное одиночество. Она не смела заговаривать с ним, и чем больше он молчал, тем робче она становилась. И для него она постепенно превратилась в домашнюю, привычную вещь, почти столь же молчаливую и ненужную, как буфет, зеркало, конторка, ширмы… Обед длился в глубоком молчании.
– Ты кончил сегодня занятия у Поклевской? – спросила наконец Юлия Никифоровна только для того, чтобы что-нибудь спросить: она отлично знала, что занятия сегодня кончаются.
– Да, кончил. До десятого января.
– Тут к тебе заходили… Я сказала, что тебя нет. Звягин молчал и ел огурец.
– Мой рассказ с испанского взяли для «Семейного чтения», – продолжала она и инстинктивно, желая хоть чем-нибудь заинтересовать его, прибавила несмело:
– А я на днях заезжала к Муратовой… И сегодня она уже отдала визит. Я ее тогда не застала…
– А она застала тебя?
– Да, мы посидели… Жалела, что тебя нет.
Звягин опять угрюмо замолк и думал о чем-то пристально и серьезно. Мысль, что Валентина была здесь, видела Юлию Никифоровну с ее чернильными пятнами на рукаве, сидела на этих стульях – была ему неприятна, возмущала его. И сердце в нем трепетало от внутренней ненависти. Он не знал, что ее посещение будет ему так отвратительно.
– Я через несколько дней еду в Москву, ты знаешь, – неожиданно обратился он к Юлии Никифоровне.
Юлия Никифоровна удивилась.
– В Москву? Нет, я не знала. Надолго? Она даже не смела спросить: зачем?
– Нет, числа до восьмого… Мне необходимо.
Разговор угас. Кухарка принесла большой, желтый, давно не чищенный самовар, который глухо шипел. Звягин раскрыл книгу. Это были сонеты Петрарки, сентиментальную сладость которого Звягин в душе предпочитал Данте. Юлия Никифоровна принесла какую-то тетрадочку и стала возиться с ней, вычеркивая строки карандашом. И опять все погрузилось в гробовую тишину, нарушаемую только злым шипением самовара.